Рассказ был в его глазах, сконцентрированный в картинах, мысль легко трансформировалась в чувства. Тем не менее она хотела получить ответ.
– Кто у тебя есть?
– Меня вырастила бабушка. С тех пор как ее не стало, нет никого.
– Значит, я тебе никто. Ладно, рассказывай о своей бабушке.
– Что тебе рассказать? Она была русская. В Белград попала давно, в тысяча девятьсот тридцать восьмом году, с несколькими художниками, независимыми, не склонными к компромиссам. Когда я остался без родителей, она обо мне заботилась. Пожалуй, это все.
– А твои родители… что с ними случилось?
Мгновение неловкости, засыпанное пеплом воспоминание об утрате… и прощение в голосе.
– Страсти, должно быть, жизнь их развела… Каждый пошел своей дорогой, не оглядываясь, еще когда я был маленьким. И теперь они где-то… каждый в своей жизни.
Ей представился мальчик, гордый и твердый, накрывшийся с головой одеялом и глотающий в темноте слезы; ему некому пожаловаться на несправедливость, а ведь ребенку так легко нанести боль даже случайно; расти всегда больно, кожа становится тесной и лопается, если ее не загладить любовью, остаются шрамы. Ее голос угас до шепота.
– Как ты это переносил? Трудно было? Мать – это всегда любовь и утешение. Тебе ее не хватало?
– Оставь…
Дохнул ветер и засыпал их сухим, игольчатым, белым.
* * *
– Я сразу догадалась, что ты художник, когда ты принес эту картину. Но как ты смог?.. Ведь это же я на ней…
Теперь он обвил ее шарфом вокруг талии и пытался завязать его бантом, но этому мешала толщина ткани. Руки художника завершили ряд ловких движений магическим сплетением пальцев, которого она не успела заметить, и все-таки завязали шарф узлом.
Он играл с ней, словно его забавляет ее серьезность. «К чему ей что-то рассказывать, – думал он. – Поймет и сама, если еще не поняла…»
– Эх, как… Картины задают вопросы, но они же дают ответы тому, кто умеет видеть.
– А ты веришь, что я могу видеть?
– Сама знаешь. А ты можешь?
– Трезубец на картине, он что значит?
– Трезубец? Отец мне сделал такую деревянную игрушку, когда я был маленьким. Я долго берег ее, а когда она сломалась, начал ее рисовать. Это осталось у меня как своего рода связь с отцом…
Среднего роста, она была ему до плеча. Его волосы, по воле ветра, упали на глаза, и он, так как руки его были заняты, отбросил их движением головы. Это резкое движение позволило ей снизу заглянуть ему в лицо; над короткой рыжей бородой синели глаза, в них была улыбка. Она ответила:
– Да, я могу видеть.
* * *
Большие окна на скосах крыши, наполовину обращенные в небо, в любую погоду пропускали в его студию достаточно света. Яркого, с теплыми красками или приглушенного, тенистого. Каким был свет, таким он и переносил его на свои рисунки и картины.
Каждый день для него начинался по-новому. Он захватывал волны широкими и сильными движениями, от плеча, а трепетание – быстрыми, короткими рывками кисти руки.
Дерево, вода, камень.
Дуб. Полнокровный, в напряжении своего долголетия, в котором он властвует над пространством; или зрелый, сухой, при смерти, сопротивляющийся исчезновению знаниями, что скопились в нем за века, которыми он вместо пересыхающих соков питает скудную листву. Один, единственный. Или в диалоге с человеком. Один дуб и один человек, на встрече времен.
Вода. Вездесущая, живая, густая, как кровь, прозрачная, как слеза. «Как женщина», – иногда говорил он, когда она от него ускользала и причудливо завихрялась. И уже при следующем движении кисти очаровывала кроткими волнами и хрустальными каплями. Источники, водовороты, широкие заливы, тихие бухты, водопады… Вода самодостаточна, она наполняет собой картину так же, как весной выходит из берегов.
И камень. Начало и конец. Камень – это хранитель.
Он изображал и женщин, пригрезившийся ему образ завораживал с такой силой, что, казалось, таяли краски. И так до встречи с ней, когда неизвестность превратилась в надежду на возможность решения.
Закончив занятия с учениками, он сразу скрывался у себя в студии. Работал много, спал урывками. Ночь не приносила передышки, она открывала новые пространства, уводила его в скитания, из которых он возвращался опустошенным, а его ступни горели так, словно он передвигался по огненным тропам. Он искал.
Отдыхал он по-своему, стоя перед мольбертом, с напряженными мышцами, вытянутой шеей, поднятым подбородком. Весь как сжатая пружина, только руки свободно опущены вдоль тела, а освобожденные мысли разлетаются в разные стороны, словно пчелы в поисках меда. Возвращались они к нему отяжелевшими, плодовитыми, и он после паузы, короткой или более длинной, продолжал работу.
Читать дальше