Лева ссутулился сильнее обычного и стал похож на лохматую, покрытую перьями запятую.
– Ты похож на тощую кому, – насмешливо сказала Тильда.
Лева ничего не ответил и отвернулся. Какой-то школьник вдруг громко хлопнул дверью букинистической лавочки. Любовная история закончилась под звон пошлого золоченого колокольчика.
Когда Тильда скрылась за поворотом, Лева вдруг заметил меня, сжал слабые кулаки и сказал:
– Мне пора. Я должен все это записать.
Это и оказалось самым невероятным в моей истории. Вместо того чтобы понять, как губительны и опасны слова, доведшие Леву до разрыва с Тильдой, он с новой силой поверил в них.
Только в этот момент я с очевидностью понял, что Лева – мой. Понял так ясно, что даже удивился, как я с самого начала этого не заметил. Теперь Лева до конца жизни будет писать. Я, как наяву, увидел его через десять лет: он доканчивает второй роман и не может остановиться, хотя давно понимает, что спасение, как с Тильдой, больше не повторится, что он губит себя, обрекает себя и своих героев на путь, который прошли все, от желтого дворянина до Башмачкина.
Тогда я сделал то, ради чего веками хожу по сизому от ветра городу. Я протянул Леве простецкую шариковую ручку и сложенный вчетверо лист чистой бумаги, которые обычно ношу в кармане пальто. Перо и бумага. Мой вариант того, что на других языках называют – контракт. Бородатый карлик за витриной букиниста, увидев жест, плотоядно оскалбился. Лева, разумеется, ничего не понимал. Пока я объяснял ему, что значат эти ручка и листок бумаги, начал накрапывать холодный дождь. Капли падали на темно-серый асфальт и складывались в малознакомые чужеземные буквы. Кажется, над одной из них промелькнула печальная улыбка тильды.
Бродя по полутемному городу, я ощутил странное желание тебе написать. У нас, по эту сторону жизни, зима. Земля белеет, как саван. Деревья похожи на черные вороньи перья, усыпанные известкой.
И еще ночь. В полутьме дома серые, как обелиски на монастырском кладбище. Том самом, по которому мы когда-то гуляли с тобой. По колено в снегу, промочив ботинки и уже не надеясь найти могилу первого русского европейца, попавшего в сумасшедший дом.
Или это было не с тобой? Память подводит меня. Тогда, может, с тобой случилось другое. Заледенелый полутемный вокзал болотного зеленоватого цвета. Я стою у переполненной урны под эстакадой. Серый, желтый, болезненные цвета. И тут появляешься ты, раскрасневшаяся, будто час бежала на лыжах. Или, если то были времена первого европейца, ты приехала в открытом экипаже. Банальная метафора, правда?
Тот европеец был на редкость банальным. Говорят, он задумал создать для этого заснеженного места историю. Так, чтобы у зимы случились начало и конец, аз и ижица. Если так, его не зря упекли в желтый дом. Зима не может закончиться. Она никуда не движется, только кружит на месте, как метель, и каждый день повторяется.
У снега и домов нет истории. Они всегда здесь. Иногда – хотя я уже не помню, когда это случилось в последний раз – снег сходит и обнажает оранжево-рыжие мостовые. В такие дни особенно холодно. Кажется, кости покрываются инеем изнутри от самого мозга.
Потом снег возвращается. Он всегда возвращается в мое черно-серое пространство, не знающее направленности, не умеющее путешествовать от «а» к «я». Нет, могилу европейца я нашел не с тобой. Ты, так уж сложилось, не часть моего мира без истории и времени.
Итак, я стоял у эстакады и увидел тебя. Ты не узнала меня. Ты никогда не замечала меня, закутанного в черно-синий пуховик, с лицом, спрятанным в капюшон. Тебя пугали пакеты с плохой едой, которые я держал в левой руке, прикуривая правой пахнущую костром сигарету.
– Аня! – крикнул я. Ты наконец обернулась. Рыжее пальто вспыхнуло, очертило круг. Северные узоры на нем пролетели перед моими глазами. Обряд. Ритуальный танец. Оберегающий тебя от страха, наверное.
Мы поцеловались. Мы всегда целовались под серой ледяной эстакадой. Потом брались за руки – мои в холодных перчатках, твои в основательных бурых варежках – и шли вверх на мост, а потом вниз, за вокзал, в мою запыленную комнату.
Мы пробежали эстакаду, добрались до рыже-серого дома, во времена, когда первый европеец умер, их называли доходными.
Мы взбежали по лестнице – счастливый восьмигранный узор, отметила ты, – миновали пухлую от шуб прихожую и оказались в моем бедном жилище.
Почему я вспоминаю все это? Наверное, потому что мне нравится рыжий цвет. Он означает холод, но мне хорошо в полном и абсолютном холоде. В дни, когда случайно занесенная на улицу снежинка не кружится, а будто стоит на месте. Висит в воздухе, похожая на пустой центр мира.
Читать дальше