Очень
белый снег,
в очи —
белый свет,
снег —
с бровей и с век,
сзади —
белый след.
Разве
я не могу
лечь,
застыть на снегу,
разве
не право мое —
яма —
врыться в нее?
Трудно
к пулям ползти,
но я не сойду
с полпути,
не оброню
слезу,
в сторону
не отползу.
Я дал по щели очередью длинной.
Напрасно. Только сдунул белый пух.
Швырнул гранату… Дым и щепы с глиной.
Но снова стук заколотил в мой слух.
И вдруг я понял, что с такой громадой
земли и бревен под струей огня
не справиться ни пулей, ни гранатой —
нужна, как сталь, упрямая броня!
Вплотную к дзоту, к черному разрезу!
Прижать! Закрыть! Замуровать врага!
Где ж эта твердость, равная железу?
Одни кусты да талые снега…
И не железо — влага под рукою.
Но сердце — молот в кузнице грудной —
бьет в грудь мою, чтоб стать могла такою
ничем не пробиваемой броней.
Теперь уже скоро. Осталось только метров сорок. Сзади меня стрекотание, шорох. Но не оглядываюсь — догадываюсь — стучат у ребят сердца. Но я доползу до самого конца. Теперь уже метров пятнадцать. Вот дзот. Надо, надо, надо подняться. Надо решить, спешить. Нет, не гранатой. Сзади чувствую множество глаз. Смотрят — решусь ли? Не трус ли? Опять пулемет затвором затряс, загрохотал, зататакал. Ребята! Он точно наведен на вас. Отставить атаку! Следите за мной. Я подыму роту вперед…
Вся кровь
кричит:
«Назад!»
Все жилы,
пульс,
глаза,
и мозг,
и рот:
«Назад,
вернись
назад!»
Но я —
вперед!
Вы слышали, как выкрикнул «вперед!» я,
как выручил товарищей своих,
как дробный лай железного отродья
внезапно захлебнулся и затих!
И эхо мною брошенного зова
помчалось договаривать «вперед!» —
от Мурманска, по фронту, до Азова,
до рот, Кубань переходивших вброд.
Мой крик «вперед!» пересказали сосны,
и, если бы подняться в высоту,
вы б увидали фронт тысячеверстный,
и там, где я, он прорван на версту!
Сердцебиению —
конец!
Все онемело
в жилах.
Зато
и впившийся свинец
пройти насквозь
не в силах.
Скорей!
Все пули в тупике!
Меж ребер,
в сердце,
в плоти.
Эй, на горе,
эй, на реке —
я здесь,
на пулемете!
«Катюши», в бой,
орудья, в бой!
Не бойся,
брат родимый,
я и тебя прикрыл
собой,—
ты выйдешь
невредимый.
Вон Орша,
Новгород,
и Мга,
и Минск
в тумане белом.
Идите дальше!
Щель врага
я прикрываю
телом!
Рекою вплавь,
ползком,
бегом
через болота,
к Польше!..
Я буду прикрывать
огонь
неделю,
месяц, —
больше!
Сквозь кровь мою
не видит враг
руки
с багряным стягом…
Сюда древко!
Крепите флаг
победы
над рейхстагом!
Не уступлю врагу
нигде
и фронта
не открою!
Я буду
в завтрашней беде
вас прикрывать
собою!
Наша деревня! Навеки наша она. Теперь уже людям не страшно — на снег легла тишина. Далеко «ура» затихающее. Холодна уже кровь, затекающая за гимнастерку и брюки… А на веки ложатся горячие руки, как теплота от костра… Ты, товарищ сестра? С зеркальцем? Пробуешь — пар ли… Я не дышу. Мне теперь не нужно ни йода, ни марли, ни глотка воды. Видишь — другие от крови следы. Спеши к другому, к живому. Вот он шепчет: «Сестрица, сюда!..» Ему полагается бинт и вода, простыня на постели. А мы уже сделали все, что успели, все, что могли, для советской земли, для нашего люда. Вот и другой, бежавший в цепи за тысячу верст отсюда, лежит в кубанской степи. Всюду так, всюду так… На Дону покривился подорванный танк с фашистскою меткой. Перед ним — Никулин Иван, черноморский моряк. Нет руки, и кровавые раны под рваною сеткой. В тучах, измученный жжением ран, летчик ведет самолет на таран, врезался взрывом в немецкое судно… Видишь, как трудно? Слышишь, как больно? У тебя на ресницах, сестрица, слеза. Но мы это сделали все добровольно. И нам поступить по-другому нельзя…
Все громче грохотание орудий,
все шире наступающая цепь!
Мое «вперед!» подхватывают люди,
протаптывая валенками степь.
Оно влилось в поток от Сталинграда
и с армиями к Одеру пришло;
поддержанное голосом снарядов,
оно насквозь Германию прожгло.
И впереди всех армий — наша рота!
И я — с моим товарищем — дошел!
Мы ищем Бранденбургские ворота
из-за смоленских выгоревших сел.
Да, там, у деревушки кособокой,
затерянной в России, далеко,
я видел на два года раньше срока
над тьмой Берлина красное древко.
Читать дальше