Я не один сейчас зажег огонь,
Не мной одним тоска овладевает —
Вот и другой: прозрачная ладонь
Глаза от света лампы закрывает.
Он тоже сочинитель — на земле
Немало нас, и часто нам не спится,
Под утро просыхает на столе
Значками испещренная страница.
Мы пишем о несчастиях: о том,
Как пьет один, ничем не обольщаясь,
И как другой, измученный трудом,
Пришел и лег в постель, не раздеваясь.
Писать о радости не станем мы,
Она бедна — мы цену ей узнали.
На лоб возлюбленной следы печали
Легли прочнее шелковой тесьмы.
А если мы о счастии поем,
То лишь затем, что в жребии непрочном
Мы помним и волнуемся о том
Высоком, беспредельном и бессрочном.
Потомство нас оценит: наш закал
Любви достоин — это сердце билось
Спокойно, чтобы голос не дрожал,
И внятно, чтобы эхо пробудилось.
«Где снегом занесённая Нева…»
Где снегом занесённая Нева,
И голод, и мечты о Ницце,
И узкими шпалерами дрова,
Последние в столице.
Год восемнадцатый и дальше три,
Последних в жизни Гумилёва…
Не жалуйся, на прошлое смотри,
Не говоря ни слова.
О, разве не милее этих роз
У южных волн для сердца было
То, что оттуда в ледяной мороз
Сюда тебя манило.
Раскачивается пакет,
И зонтик матовый раскрыт…
Довольно бережно одет,
Он не особенно спешит.
Поспешно семенит за ним
Невзрачный, сгорбленный, в очках,
Подальше с кем-то молодым
На очень острых каблучках
Проходит женщина. За ней
Какой-то розовый солдат.
И целый день, и сотни дней,
И тысячи, вперед, назад
Идут бок о бок или врозь
Не те, так эти, где пришлось…
Ни человека, ни людей
(Живые, да, но кто и что?),
А сколько жестов и вещей,
Ужимок, зонтиков, пальто.
Этим низким потолком,
Этим небом, что в окошке,
Этим утренним лучом
Солнца на забытой ложке.
Вот я к жизни возвращен,
Страх слабеет понемногу:
Значит, мне приснился сон,
Все на месте, слава Богу.
Дай припомню, отчего
Слезы по щекам бежали.
Что я видел? Моего
Брата… на полу… в подвале.
Он уткнулся в пол лицом,
Руки врозь по грязным плитам,
Кровь чернела под виском,
Пулей острою пробитым,
Он лежал… Но где же он?
Иль недаром сердце ныло?
«Бедный, это ведь не сон,
Милый, так оно и было».
Есть нежная и страшная химера:
Не все лицо, не руки (на свету),
А только рот и дуло револьвера
Горячее от выстрела во рту.
Есть и такая: толстая решетка,
И пальцы безнадежные на ней,
И прут железный в мякоть подбородка
Врезается все глубже, все больней.
Есть и другие — в муке и позоре
Они рождаются из ничего,
Они живей чудовищ на соборе,
Они обрывки ада самого.
Но, друг мой, не довольно ли видений —
Действительность бывает пострашней,
И знаешь, чем она обыкновенней,
Тем меньше сил сопротивляться ей.
Не торопясь часы проходят мимо,
И надо жить в усталости тупой
И стариться уже с неизгладимой
Презрительной усмешкой над собой.
«Всё, что жизнь трудолюбиво копит…»
Всё, что жизнь трудолюбиво копит,
Всё, что нам без устали дари́т, —
Без остатка вечное растопит
И в себе до капли растворит.
Как для солнца в ледяной сосульке
Форму ей дающий холод скуп,
Так для вечности младенец в люльке,
В сущности, уже старик и труп.
«Что из виденного из всего…»
Что из виденного из всего
Твой последний выделил бы взгляд?
«Никого, мой друг, и ничего», —
Перед смертью правду говорят.
Да и почему бы не забыть
То, чего могло бы и не быть.
Нет никакой эпохи — каждый год
Всё так же совершается, всё то же:
Дыши — но воздуху недостает,
Надейся — но доколе и на что же?
Всё те же мы в жестокости своей,
При всех правителях и всех законах
Всё так же, и не надо жизни всей
Для слишком многих слишком утомленных.
Читать дальше