1990
У меня не дом теперь – жилье.
И сума – пакет из целлофана.
Как-то враз ушли в небытие
Бежин луг и Ясная Поляна.
Славил труд. Ославили и труд.
Красота в шипах чертополоха.
Как избрать тут праведный маршрут?
Но молчит глумливая эпоха.
Ведь пока свой проклятый табак
Я смолил над строчками, над словом,
Вновь на Русь спустили всех собак –
Наших дней – бронштейны и свердловы.
Содрогнешься, боже сохрани:
И напор, и выучка, и стойка!
Жадной сворой кинулись они
К пирогу с начинкой – «перестройка».
Да, в струю кричат про Соловки,
Да, правы – нехватка ширпотреба.
И эпоха жарит шашлыки
На огне, похищенном у неба.
1990
Угрюмых крыш накат тяжелый,
Кювет с болотною травой.
Иду я улицей Ежова –
Какой-то сонной, не жилой.
Как во вчерашний день заброшен,
Но просвещенный «Огоньком»,
Я подхожу к дедку в калошах,
И он кивает: «Тот... нарком!».
Кивает, видно, по привычке,
Мол знаю сам, нехорошо...
Да вот и ржавая табличка
На пятистеннике: «Ежо...».
Глухой чердак, окно – бойница,
А во дворе, что хил и пуст,
В больших «ежовых рукавицах»
Стоит боярышника куст.
Крамольный факт советской были
И этот благостный старик
Вздыхает: «Власти нас забыли,
Но я уж, господи, привык».
Как жаль! Ни горечи, ни злости.
И только – чем душа жива! –
Он, будто собственные кости,
Кладет в поленницу дрова.
1990
Твержу себе: остынь, не ратуй
За «дело дедов и отцов»,
Придет пора сверженья статуй
Последних «пламенных борцов».
Пока они в державном гриме,
Богам античности под стать,
Не так легко расстаться с ними,
От мук, от сердца оторвать.
На площадях, открытых взору,
Они и нынче, как во сне,
На обновленную «Аврору»
Наводят тонкие пенсне.
В тяжелых френчах, битых молью,
В пальто, похожих на броню,
Не дай-то бог, уйдут в подполье,
Замыслят новую резню.
Уйдут, и преданны и стойки, –
У слабой власти на виду,
С «цепными псами перестройки»
Соединяясь на ходу.
Какие сладят нам оковы,
Какой бесовский реквизит?
Вглядитесь: холод ледниковый
В глазах их каменных сквозит.
1989
Свидетельства современников, опубликованные в печати, говорят о том, что после убийства царской семьи в Екатеринбурге заспиртованная голова Николая II была тайно доставлена в Москву, в Кремль
В стране содом. И все – в содоме.
Пожар назначен мировой.
И пахнет спиртом в Совнаркоме –
Из банки с царской головой.
Примкнув штыки, торчит охрана,
Свердлов в улыбке щерит рот.
А голова, качаясь пьяно,
К столу Ульянова плывет.
Он в размышленье: «Вот и ошиблись!
Но ставки слишком высоки!»
Поздней он скажет: «Мы ошиблись!»
Но не поймут ревмясники.
В морозный день эпохи мрачной,
Да, через шесть годков всего.
Они, как в колбу, в гроб прозрачный
Его уложат самого.
И где-нибудь в подвале мглистом,
Где меньше «вышки» не дают.
Из адской банки спирт чекисты,
Глумясь и тешась, разопьют.
И над кровавой царской чаркой,
В державной силе воспаря,
Они дадут дожрать овчаркам
Останки русского царя.
Еще прольются крови реки
Таких простых народных масс.
Тут голова открыла веки
И царь сказал: «Прощаю вас...»
Он всех простил с последним стоном
Еще в ипатьевском плену:
Социалистов и масонов,
Убийц и нервную жену.
... Летит светло и покаянно
На небо царская душа.
И зябко щурится Ульянов,
Точа клинок карандаша.
Еще в нем удаль боевая,
Еще о смерти не грустит,
Но час пробьет... Земля сырая
Его не примет, не простит.
1990
Мужик был злой и трезвый, как стакан.
Речной вокзал закатом был украшен.
Я речь повел, мол, видел много стран.
Он оборвал:
– А мне хватило нашей!
Я проглотил глухой обиды ком:
– Да бог с тобой, коль ты такой везучий,
Вон пароход, катись ты прямиком
На Север свой! – и кепку нахлобучил.
Как много их, копя к эпохе злость,
Бродяжа тут – при силе и при хватке,
Легко спилось и в сферы вознеслось
На нефтяной сибирской лихорадке.
Читать дальше