Только острое, как бритва,
зрачок полоснувшее,
то, шестое чувство — ритма —
и рыбешкою блеснувшую,
золотистую строку.
Было поле ржи и жаворонок.
Без конца и края ржи.
И огромный, крупный жаворонок
занимал все рубежи.
Но когда по вертикали
ноты золота стекали,
золотой волною вдаль
ржи текла горизонталь.
Это все досталось мне:
и земли дары, и неба,
синева по желтизне,
море песни в море хлеба.
Мыты золотой волной,
золотою нитью сшиты,
это небо, это жито
с жаворонком и со мной.
Вот он, слышен и невидим!
По его блестящим нитям
так легко, не тяжело
небо наземь снизошло.
Новый год засыпает снегами
и притаптывает ногами
старый год
и старый снег,
а потом насыпает новый
снег
и новой веткой сосновой
заново приветствует всех.
И покуда снег прошлогодний
сочинителями аллегорий
разбирается для баллад,
новый с хваткою удалою
мир метет
своей новой метлою,
блещет,
словно новый булат.
Сколько дней у нового снега?
Сколько времени у новизны?
Сколько будет он сыпать с неба?
Все два месяца до весны.
А весною новые травы,
под ручья торжествующий смех,
заставляют забыть по праву
старый снег
и новый снег.
Тень переходит в темь.
День переходит в ночь.
Все-таки, между тем,
можно еще помочь.
Шум переходит в тишь.
Звень переходит в немь.
Что ты там мне ни тычь,
все-таки, между тем…
Жизнь переходит в смерть.
Вся перешла уже.
— Все-таки, между тем! —
Крикну на рубеже.
Шаг переходит в «Стой!».
«Стой!» переходит в «Ляг!».
С тщательностью простой
делаю снова шаг:
шаг из тени в темь,
шаг из шума в тишь,
шаг из звени в немь…
Что ты там мне ни тычь!
В беде, в переполохе
и в суете сует
большие монологи
порой дают совет.
Конечно, я не помню
их знаменитых слов,
и, душу переполня,
ушли из берегов
граненые, как призмы,
свободные, как вздох,
густые афоризмы,
сентенции эпох.
Но лишь глаза открою
взирают на меня
шекспировские брови
над безднами огня.
У больничного окна
с узелком стоит жена.
За окном в своей палате
я стою в худом халате.
Преодолевая слабость,
я запахиваю грудь.
Выдержкой своею славясь,
говорю, что как-нибудь.
Говорю, что мне неплохо,
а скорее хорошо:
хирургического блока
не раздавит колесо.
А жена моя, больная,
в тыщу раз больней меня,
говорит: — Я знаю, знаю,
что тебе день ото дня
лучше. И мне тоже лучше.
Все дела на лад идут. —
Ветром день насквозь продут.
Листья опадают в лужи.
Листья падают скорей,
чем положено им падать.
О грядущем злая память,
словно нищий у дверей,
не отходит от дверей.
Я видел города в огне
четыре года на войне,
а ныне дерево в окне
заметилось впервые мне.
Оно стояло там давно,
но долго было все равно.
С сегодняшнего дня оно
в тетрадь души занесено.
Какие листья в нем кипят!
Как облетают в листопад!
И как заносит снегопад
его. От головы до пят!
Я столько в жизни упускал:
веселость нив, угрюмство скал,
и тундры ледяной оскал,
и то, что всадник проскакал.
Но дерево, каждой весной
блистающее новизной
и поникающее в зной,
но дерево в окне — со мной!
Еще в мире война большая была,
рядом ранило и убивало,
лань же голову в руки совала
мне. Она это делать — могла!
Я на «виллисе» долго носился,
и заехал я в этот лес.
Он стоял супротив небес
и, по-видимому, к ним относился.
Зелень свежая майской листвы
отзывала небесною синью.
Далеко-далеко до Москвы.
Далеко-далеко до России.
Рядышком бухал фронт. Этот звук
беспокоил животное. Морду
лань выхватывала из рук.
То опасливо, то гордо
лань поглядывала вокруг.
Читать дальше