Тетя в шелку, что гремит на ходу,
вдруг к потолку
воздевает глаза
и говорит, воздевая глаза:
— Больше сюда я не приду!
Музыка века того: граммофон.
Танец эпохи той давней: тустеп.
Ставит хозяин пластиночку. Он
вежливо приглашает гостей.
Я пририсую сейчас в уголке,
как стародавние мастера,
мальчика с мячиком в слабой руке.
Это я сам, объявиться пора.
Видите мальчика рыжего там,
где-то у рамки дубовой почти?
Это я сам. Это я сам!
Это я сам в начале пути.
Это я сам, как понять вы смогли.
Яблоко, данное тетей, жую.
Ветры, что всех персонажей смели,
сдуть не решились пушинку мою.
Все они канули, кто там сидел,
все пировавшие, прямо на дно.
Дяди ушли за последний предел
с томными тетями заодно.
Яблоко выдала в долг мне судьба,
чтоб описал, не забыв ни черта,
дядю, похожего на попа,
с дядей, похожего на кота.
Старинный сон,
словно старинный вальс.
Внезапно он
настигнет вас.
Смутит всего
и зазвучит в душе,
хотя его
забыли вы уже.
Опять знобит
и лихорадит вновь,
хотя забыт
старинный сон дурной.
Забыт давно,
давным-давно,
но все равно,
но все равно.
Преодоление головной боли
У меня болела голова,
что и продолжалось года два,
но без перерывов, передышек,
ставши главной формой бытия.
О причинах, это породивших,
долго толковать не стану я.
Вкратце: был я ранен и контужен,
и четыре года — на войне.
Был в болотах навсегда простужен.
На всю жизнь — тогда казалось мне.
Стал я второй группы инвалид.
Голова моя болит, болит.
Я не покидаю свой диван,
а читаю я на нем — роман.
Дочитаю до конца — забуду.
К эпилогу — точно забывал,
кто кого любил и убивал.
И читать сначала снова буду.
Выслуженной на войне
пенсии хватало мне
длить унылое существованье
и надежду слабую питать,
робостное упованье,
что удастся мне с дивана — встать.
В двадцать семь и двадцать восемь лет
подлинной причины еще нет,
чтоб отчаяние одолело.
Слушал я разумные слова,
но болела голова
день-деньской, за годом год болела.
Вкус мною любимого борща,
харьковского, с мясом и сметаной,
тот, что, и томясь, и трепеща,
вспоминал на фронте неустанно, —
даже этот вкус не обжигал
уст моих, души не тешил боле
и ничуть не помогал:
головной не избывал я боли.
Если я свою войну
вспоминать начну,
все ее детали и подробности,
реставрировать по дням бы смог!
Время боли, вялости и робости
сбилось, слиплось, скомкалось в комок.
Как я выбрался из этой клетки?
Нервные восстановились клетки?
Время попросту прошло?
Как я одолел сплошное зло?
Выручила, как выручит, надеюсь,
и сейчас — лирическая дерзость.
Стал я рифму к рифме подбирать
и при этом силу набирать.
Это все давалось мне непросто.
Веры, и надежды, и любви
не было. Лишь тихое упорство
и волнение в крови.
Как ни мучит головная боль —
блекну я, и вяну я, и никну, —
подберу с утра пораньше рифму,
для начала, скажем, «кровь — любовь».
Вспомню, что красна и горяча
кровь, любовь же голубее неба.
Чувство радостного гнева
ставит на ноги и без врача.
Земно кланяюсь той, что поставила
на ноги меня, той, что с колен
подняла и крылья мне расправила,
в жизнь преобразила весь мой тлен.
Вновь и вновь кладу земной поклон
той, что душу вновь в меня вложила,
той, что мне единственным окном
изо тьмы на солнышко служила.
Кланяюсь поэзии родной,
пребывавшей в черный день со мной.
Тема юности стихает.
Тема старости вспухает,
раздувается, ревет
по соседству, где-то рядом,
словно бы большой завод,
то окликнет, позовет,
одарит тоскливым взглядом,
то завоет зоосадом.
Бог с метафорами теми,
и без них кругом беда.
Я надолго в этой теме,
я, точнее, навсегда.
Тропы все и синекдохи
юность забирает пусть,
удержав себе все вздохи,
нам оставив мысль и грусть,
только точное, как в яблочко,
слово, быстрое, как ласточка.
Читать дальше