Не решают никак
города,
как же им отнестись к тополям.
То их рубят, то колют.
То лелеют, а то не жалеют.
То последнюю корку
делят с тополем пополам.
То — попозже чуть —
пни тополиные
всюду белеют.
То дивятся
их быстрорастущей красе.
То назавтра чернят
белый пух тополиный.
Тополь, ливнем секомый
и солнцем палимый,
молча слушает, как упражняются все.
Что он думает, тополь,
когда в голубую кору
поздно вечером врежет
любовник
возлюбленной имя?
Что он думает, тополь, когда поутру
дровосеки подходят,
свистя топорами своими?
Если правда, что есть у растений душа,
то душа тополей
озверела и ожесточилась.
Слишком много терпела она и училась,
пока этот вопрос
тополиный
решался,
отнюдь не спеша.
То ли сразу их с корнем!
То ли пусть их растут, как растут,
потрясая весною
своей новизною,
умирая,
но только зимой от остуд,
летом — только от летнего зноя.
Елки отработали свое.
Рождество и новогодье честно
отстояли. Всем известно,
что у елок краткое житье.
Белый снег — зеленою иглой,
шумный дворик елками завален.
Из ночи выходите — за вами
зелень с белизной
под черной мглой.
Светит колющим лучом звезда,
а луна лучом широким гладит.
Наледь. Осторожная езда.
Вот и все. А зимней ночи — хватит.
Хорошее отношение к воробью
А воробью погибнуть не дадут —
какой мороз его ни убивает,
какими ноябрями ни продут:
воробушком недаром называют.
Воробушек! Как сказано! Любовь
круглит уста, вытягивает звуки,
и весь народ протягивает руки,
чтоб в них согрелся воробей любой!
Невзрачная душонка городов,
он отлететь от них никак не хочет.
Что транспорт городской ни прогрохочет,
перечирикать тотчас он готов.
Великая и вечная душа
промышленности, техники и связи
не торопясь и не спеша
из грязи перемахивает в князи.
Перекатывалось течение
всей Москвы-реки через меня,
и в прекрасном ожесточении
пробивался я сквозь течение,
сквозь струю ледяного огня.
Отгибало, сносило меня,
то охватывало, то окатывало
и откуда-то и куда-то вело
сквозь струю ледяного огня.
И созвездья, зубцами цепляясь,
словно за шестерню шестерня,
пролетали — все! — сквозь меня.
Шел я, плыл я, ошеломляясь,
сквозь струю ледяного огня.
Преимущества сорокалетнего возраста
Сорок лет с пустяком еще было —
сорок с чем-нибудь только
годов.
Я еще не утрачивал пыла
и почти ко всему был готов.
Сорок лет — это молодость старости,
самое начало конца,
когда столько еще до старости,
когда столько еще до конца!
Я носил цветные рубашки
славной выкройки: «Я те дам!»
Я еще не утратил замашки,
сродные тридцати годам.
Я еще на женщин заглядывался,
а не то что сейчас: глядел.
Жил и радовался.
Просто радовался!
И не думал про свой предел.
Я еще сажал деревья,
зная, что дождусь плодов,
и казался мне древним-древним
счет
настигших сегодня годов.
Словно сорок сороков
вместе с сорока друзьями,
я взлетал высоко-высоко
и не думал о черной яме.
И другие есть льготы и прелести,
краю нет им, конца им нет,
У поры незабвенной зрелости,
именуемой: сорок лет.
Старые, и хворые, и сирые
живы жизнью, все-таки живой,
старость, хворость, сирость компенсируя
летом, проведенным под Москвой.
Вот еще одна зима прошла.
Вот еще одна весна настала.
Та кривая, что всегда везла,
вывезла опять, как ни устала.
Тощие, согбенные и бледные,
до травы доползшие едва,
издают приветствия победные,
говорят могущие слова.
Вот они здороваются за руки,
длительный устраивают тряс,
в Алексеевке и в Елизаровке
встретившись уже в который раз.
Вот они глядят хозяйским глазом:
солнышко —
где быть оно должно,
ельничек, березничек —
все рядом.
Поспевают ягоды давно.
Раз судьба
их пощадила снова,
стало быть, не миновать судьбы
вам,
пока еще в лесу сосновом
укрывающиеся
грибы.
Читать дальше