Обнажились вмиг вершины, словно их несли на блюде
И закрыли облаками от объевшихся гостей,
А под бурками вповалку непробудно спали люди,
Как орехи, волей вихря послетавшие с ветвей,
Ниже, в сторону Телава, спали лошади, упавши,
Спали угли, в синь свернувшись, спали арбы и шатры,
Спали буйволы, как будто были сделаны из замши,
Немудреные игрушки кахетинской детворы.
За Гомборами скитаясь, миновав Телав вечерний,
Я ночные Алла-Верды видел в пышности во всей,
Дождь накрапывал холодный, серебром и старой чернью
Отчеканенные, спали лица добрые друзей.
Я наткнулся на барана с посиневшими щеками,
Весь в репейнике предсмертном, грязным боком терся он
О забытую попону, о кусты, о ржавый камень,
И зари клинок тончайший был над шеей занесен.
1935
136. «Я, как лезгин, смотрел с заветной кручи…»
Я, как лезгин, смотрел с заветной кручи
На Алазани белый ремешок,
И подо мной раскачивались тучи,
Сквозь эти тучи самолет прошел.
Следили горы за гуденья силой,
Как птицы за полетом стрекозы,
И предков кровь, что лица заострила,
На мир смотреть учила сверху вниз.
Стал самолет в лазурь полей снижаться,
Своим гуденьем сердце веселя,
Стояли горцы, бросив улыбаться,
Внизу цвела Кахетии земля.
Шло дело к ночи. В темноту баллады
Лишь стоит нам рассказ перенести,
Задышим мы пожаров долгим чадом,
Услышим пули по всему пути.
Увидим, как дымились Цинандали
И крепости взлетали в простоте,
Свидетелей ущелья поглощали,
Аулов сто пылало вслед за тем.
Но нет мюридов… Нет Орбелиани,
Нет Чавчавадзе… Только огоньки
Шли винными совхозами в тумане,
Хлопковыми полями у реки.
Победы большевистские утехи
Нам говорили: если поспешить,
То можем мы спуститься в Лагодехи,
У очагов сесть, бурки обсушить.
И, не шумя излишними страстями,
Хлебать хинкал, заправив чесноком,
Старинными делиться повестями,
Не вымещая злобы ни на ком.
И кахетинец будет черноусый
С лезгином пить до самого утра,
Для горных дев подарит гостю бусы,
Любимые кусочки серебра.
1935
Старик стоял в купели виноградной,
Ногами бил, держась за столб рукой,
Но в нем работник яростный и жадный
Благоговел пред ягодной рекой.
Гремел закат обычный, исполинский,
Качались травы, ветер мел шалаш,
Старик шагнул за край колоды низкой,
Вошел босой в шалашный ералаш.
Худые ноги насухо он вытер,
Смотрел туда, долины старожил,
Где в море листьев, палок, перекрытий
Сверкали лозы, падали ножи.
Всё выведено было черной тушью,
Какой-то кистью вечно молодой,
Он, горсть земли зажав, прилег и слушал,
Шуршал в руке кремнистый холодок,
И холодок шел по кремнистым жилам,
Лежал, к земле прижавшись, не дрожа,
Как будто бы передавая силу
Тем смуглым лозам, людям и ножам.
Журчал в купели теплый сок янтарный,
И солнце, сжато облачной грядой,
Столы снегов залив лиловым жаром,
Распаренным висело тамадой.
1935
Из духана небольшого на порог свинцовой ночи
Он выходит, разминаясь, у него веселый нрав.
Он шофер и кахетинец, кизикийски прост и прочен,
С ним лечу лихой дорогой от Сигнаха на Телав.
Лишь возов высоких тени, рощи в сумраке кромешном,
Лишь смерчей песчаных, пыльных неживые завитки,
Хруст, как будто чьи-то кости распадаются поспешно,—
То дробим мы позвоночник пересохшей в дым реки.
Сбоку реет рой неверный зыбких сел, садов, прохожих,
Как из аспидного ада, поездной гудит гудок,
Мы взлетаем над обрывом, — небольшую жизнь я прожил,
Вот такой пустынной ночью, может быть, и выйдет срок.
Остановка на мгновенье перед домиком кремнистым.
Свет. Целуется шофер мой с юной женщиной в платке.
Вновь возы, смерчи и броды, рассекаемые свистом,
Будто гонит с нами рядом тень вселенной налегке.
Ничего не разобрать уж — даже тучи задымились.
Словно в бегство от поспешной той любви летим во тьму,
Вдруг мелькнули кипарисы, как особенная милость,
Это значит — я доставлен прямо к дому моему.
И шофер мне простодушно говорит: «Теперь обратно,
Я к утру вернуться должен от Телава на Сигнах».
Вслед глядел я — предо мною снова ночь сверлили пятна:
Это мчался гладиатор в славы собственной лучах.
Читать дальше