Вода не хочет льда,
и в сумраке ночей
неведомо куда
несёт тоску очей.
И долгие глаза
её темным-темны,
и, видно, бог сказал,
что нет его вины.
Четыре дня идёт шуга
от Шапкино до Туруханска,
и мёрзнет боженьки нога,
шагнувшая от Верхоянска.
Сибирский бог трясёт доху,
с дохи несёт огромным снегом,
и холодно ему в паху,
а он уже не мальчик бегать.
Но, отогревшись в Шапкино,
он смотрит гордо как в кино
в косматой в сто сугробов шапке,
пошитой оченно давно,
и белый свет берёт в охапку.
И по шуге идёт шагать,
ножищами по льдинам и по льдинкам,
и под шагами у него шуга
хрустит от Енисейска до Дудинки.
«Опять зима, не чуждая искусству…»
Опять зима, не чуждая искусству,
пускается в неслыханные хрусты,
от хрумканья простого до дзынькнувших иголок —
где у неё подслушал их Николо?
И это не случайность,
и, отдохнув от бега,
вам назовёт нанаец
семьсот оттенков снега.
Тропинками на пяльцы к оснеженной богине,
она нам улыбается, и хочет нам сказать,
что отогреет пальцы седому Паганини,
а поцелуй – нанайцу в раскосые глаза.
И вот, пока не дождичек,
пока ты снегу рад,
давай, шагай, художничек,
до поднебесных врат.
Не стой, не стой на месте,
хлебни-ка благовести —
булярный аппарат
твой тоже будет рад,
летай себе Гомером
по соразмерным мерам,
не то запеленгуют у стен оттенком серым,
и чёрный нахлобучат на уши квадрат.
«Снегири, сначала розоватые…»
Снегири, сначала розоватые,
полной алости достигнут к январю,
станут прятаться, пушисто-толстоватые,
для тепла в румяную зарю.
До того сживутся с красной стужей,
потому как – зимовать так зимовать,
что рябину терпкую на ужин
будут прямо с пузыря багряного клевать.
Если бы не щурились мы зря,
и зиме в глаза как дети зырили,
сразу б различили и зарю, и снегиря,
и рябины малые мёрзлые пузырики.
«Не очень-то приветлив зимний лес…»
Не очень-то приветлив зимний лес,
но если не глядеть в него на выстрел,
не прячет он своих простых чудес,
и снежных рассыпающихся смыслов.
Безветренный внизу, вершины на ветру
о чём-то тихо говорят и белыми качают головами,
кристальный пух, овеявший древесную кору,
как будто облечён лучистыми правами.
То там, то здесь, в мерцанье сосняка
слетает белый снег с зелёного виска,
замедленный, в задумчивых извивах,
к подножьям игл сухих, суглинка и песка,
к созвездьям муравьиных снов неторопливых.
«Ещё одна зима, и поле позвонит нам в колокольцы…»
Ещё одна зима, и поле позвонит нам в колокольцы,
и птицы будут гнёзда вить, а змеи кольца,
и тихий дождь рассеет в воздухе частицы
живые, и неисчислимые как лица.
Часть вторая. Адам, Адам…
«Гоян приплыл, и время изменилось…»
Гоян приплыл, и время изменилось,
и зуб заныл, и осень накренилась,
и длинная река блеснула в облака,
и вот у облака порезана щека,
и скрипка в ухе, а в другом баян,
видать, не в духе к нам приплыл Гоян.
«Я ходил по осенней траве…»
Я ходил по осенней траве
с хищной птицей на голове,
и сначала просто махал руками,
а потом побежал большими прыжками,
и уже берёзовыми и осиновыми
по лицу хлестало вершинами,
но, видно, птице моё не понравилось тело,
бросила, стерва, и улетела.
«В день свой первый в аду расскажу – не поверят …»
В день свой первый в аду расскажу – не поверят —
про этот заваленный мусором берег…
«Да что ты, – скажут, – плетёшь ерунду,
посмотри, нет такого даже в аду.»
А я им скажу точку зренья свою:
«Да у вас тут, – скажу, – почти как в раю,
мне такого ада и даром не надо,
отпустите меня на свалку мою.»
«Воробей чирикнул по горлу…»
Воробей чирикнул по горлу
серовато-квёлого дня,
и в ладонь ему же нагадил, и гордо
левым глазом глядит на меня.
Дворник свет заметает подальше,
и кряхтит, и смачно плюёт,
смотрит с голого тополя ангел-скитальщик
как плевок человечий превращается в лёд.
Читать дальше