Во время войны, несмотря на буквально физическое отвращение к захватчикам, Глазков сумел, как никто из тогдашних поэтов, подняться от конкретной ненависти к конкретной войне до беспрекословного осуждения войн как социально-исторического явления. Это явление Глазков заклеймил как кровопролитную «мировую дурь»:
К беде ведет войны дорожка.
Войну, как хочешь, обэкрань,
Она — бессмысленная роскошь,
Дорогостоящая дрянь…
В послевоенные годы поэт продолжает свои размышления так:
Война преждевременно старит сердца
И губит хороших людей,
А встанет убить одного стервеца
В один миллион рублей!
Расцвет творчества Глазкова пришелся, на мой взгляд, на самые тяжелые годы в истории советского государства — поздние тридцатые, сороковые. «Оттепель» была слишком непоследовательна и по-настоящему Глазкова не открыла. Ему дали дорогу как профессиональному стихотворцу, но не как большому поэту. Глазков, привыкший всю жизнь обороняться скоморошеством, легализовался тоже по-скоморошески. Жизнь его раздвоилась. Он продолжал выпускать рукописные книжечки («Самсебяиздат») и параллельно — официальные книжки. Кое-что из Самсебяиздата просачивалось в эти книжки, но случайно и скуповатенько. Некоторые стихи из этих книжек похожи на нарочитое самооглупление. Глазков, стоически вынесший полное непечатание, не выдержал полупечатанья, раздвоения. Качество даже его самсебяиздатовских книжек ухудшилось, перешло на уровень торопливого «капустника»…
Глазков не был обделен высоко ценившими его читателями, — все поэты фронтового поколения знали его на память. Но круг этих читателей так и остался узким, если не считать отдельных прорывавшихся в фольклор строчек. При жизни Николай Иванович так и не увидел такого издания, как это, где действительно собраны лучшие его стихи. Работа по составлению была адова, ибо у некоторых произведений — по нескольку вариантов, а многие строфы и даже «блоки» кочуют из поэмы в поэму. Это объясняется не только желанием Глазкова достигнуть совершенства, но и отчаянными попытками пробить стену, напечатать свои стихи в каком угодно виде, даже жертвуя самыми лучшими строфами и строками.
Заранее хочу предупредить: если подходить к Глазкову с мерками ханжествующего пуританства, то поэт окажется беззащитен. В таком случае и Омара Хайяма пора прекратить печатать, — ведь его поэзию можно назвать «пропагандой алкоголизма», а заодно надо запретить многие стихи Есенина. Но будем ориентироваться на читателя умного, отличающего трагедию от зазывания в трагедию. То, что Глазков пил, было его трагедией, и, иногда вроде бы воспевая застолье, на самом деле он понимал то, как водка разрушает человеческую личность, в том числе и его собственную: «Все было просто и легко, когда плескалась водки масса. От нас то время далеко, как от Земли до Марса». Глазковское донжуанство не настоящее, а показное, мальчишеское. Под этим показным донжуанством скрывалась обиженность женщинами, неуверенность, застенчивость. Маяковский выражал эту застенчивость почти звериным рыком: «Тело твое прошу, как просят христиане — „хлеб наш насущный даждь нам днесь“». Не стоит глазковские призывы к женщине — «Надо быть исключительной дурой, // Чтоб такое свершить преступленье // Пред отечественной литературой» — принимать за развязность. Это была его, глазковская, форма той же самой застенчивости. Отношение Глазкова к женщине лучше всего выражено в отчаянном признании-обещании:
Ищи деловитого, дельного,
Не сбившегося с пути;
Такого, как я, неподдельного,
Тебе все равно не найти!
Да и то, что Глазков неустанно называл сам себя «великим», — не зазнайство:
Как великий поэт
Современной эпохи
Я собою воспет,
Хоть дела мои плохи.
В неналаженный быт
Я впадаю как в крайность…
Но хрусталь пусть звенит
За мою гениальность!..
Для Глазкова это было самоспасением, когда все лучшее, написанное им, корчилось под самсебяиздатовскими обложечками, ища выхода к людям, который был перекрыт. Но свою неподдельность Глазков спас. И, возможно, в своем самоопределении, казавшемся даже его друзьям всего-навсего шуткой, он не ошибся.
Юношеские опасения Глазкова оказались напрасными: фарса не получилось, ибо скоморох и богатырь в одном лице — это фигура поистине драматическая…
Да, фильм «Андрей Рублев» начинается с того, как деревенский полусумасшедший-полупророк, наполнив дымом сшитый из кож воздушный шар, прыгает с колокольни, пытаясь взлететь, но земное притяжение неумолимо — и он разбивается. Роль этого летающего мужика сыграл Николай Глазков.
Читать дальше