Сентиментальный зверь с обиженной кровинкой,
давай вместе плакать носом в плечо,
стыдиться жемчужинок на детском лице,
чувствовать, что звери как человеки.
Столько раз я был сильным, но глупым,
не показывал вида, дичился повода,
стеснялся слов «мама», «господи боже»,
что совсем разучился слабеть пригорюнившись.
В человеке спрятан сердобольный лесовичок,
что должен уметь нехитрые штуки,
находить слова для души на одре,
мыть её тело, провожать в травозём.
Должен иметь силы улыбнуться дальше,
безропотно стареть, уступая всю землю,
верить в соки добросовестной зелени,
мириться с ней и её живучестью.
Человек ранен мыслью, что он не хозяин,
не размножен семикратно, не вложен в детей,
не выучен внуками и должен скрывать
заполошную блажь, щекотливую струнку.
Быть застёгнутым от пупа до горлышка,
на запрос «как дела» отсылать к «нормально»,
из сухой рутины вливаться в празднички,
проверять, не нажата ли красная пуговка.
Пока он – аромат, пока не обратился
в разбрызганное небо запавшего солнца,
человек бережёт в себе – и не моги
сам прикасаться – редкое зёрнышко.
Редкое зёрнышко неприличной муравы,
позорное палево простоты и согласия,
как если б, голый на бранчливой площади,
он узнал лишь тебя и расплылся в приветствии.
Ведь ты же добр – просто не говоришь,
ты любишь, если нежность – просто серьёзен,
просто ещё слишком жив для того,
чтоб стать зарытым и идеальным.
Ты будешь вскакивать средь пуховой ночи,
работать работу судорожным днём,
содрогаться в объятьях, отстраняться в гневе,
постигать любовь к рисковым родичам,
но это зёрнышко из серой пустоты,
тлеющее огнём, извлечённое из груди,
тебе – положенное на ладонь,
это и есть – ты настоящий.
Оторви, что ль, от сердца и лайкни тот стих…
Оторви, что ль, от сердца и лайкни тот стих,
где в строке утонул человек,
и пускай у поэта, что выдумал их,
ничего, кроме строк или рек.
Огорченьем одним, униженьем одним
не сквозит в ту минуту саму,
пусть в такую волну ты не хаживал с ним,
но хоть чем-то поможешь ему.
Он ещё раскололся на тыщу обид,
в грудь набрал и остался не спет…
В выраженьях «люблю» или «нравится» скрыт
бескорыстный отчаянный свет.
До прожитого смысла, до сна самого —
он как будто пролиться готов,
но зато как натружено в реках его,
в ощущении сделанных слов.
Вроде праздник да честь, а звени на посту,
вырви нервы да знай лишь в ответ
гул дежурного неба, звезду на лету,
где особого выбора нет.
Нет иного порой, нет живее конца,
чей позор рядовой уж таков,
чем безвестная грудь пехотинца-певца —
смерть на поле во время стихов.
Здесь сердечки под строки – как листья зимой,
стих прохладен, что дань февралю,
а на деле тебе говорят: «Милый мой,
как я помню тебя, как люблю…»
Как земля превращается в тканый ковёр…
Как земля превращается в тканый ковёр,
на котором полоски, овалы, квадраты
из старательных пашен, приречных озёр,
аккуратных домов и дороги куда-то,
так уж, значит, летишь, и найти не найдёшь,
а за круглым стеклом – столько света и ветра,
что крыло задевает не про́литый дождь,
облаками накопленный в страшные недра.
Антарктида из пороха, ваты и льда —
белолицая бездна закована в латы:
посели здесь деревья, поставь города —
всё равно только холодно и пустовато.
Но над этим поднятый и чудом летя,
только воздух да смерть под собою смекая,
ты в салоне железном – в утробе дитя,
а снаружи – кромешно и бездна такая…
На прогретую почву вернувшись домой,
понимаешь весь холод, манивший при взлёте,
что прекрасное небо убито зимой,
что любовь – на земле, на ковре-самолёте…
Я молчал – средь поля без единой травинки,
где цемент ли, пластмасса до горизонта,
серая уходящая дальше поверхность
вместо мягкой землички, домашнего пола.
Однажды оказываешься на са́мом поле,
где ровно заштриховано, но криво да э́хово,
полумрак геометрических слепков судьбы,
непричёсанных решений, отложенных песен…
И ты понимаешь: деревья в траве,
зданья у дороги, егозливая синь —
всё это простыня, накрывающая скелет
происходящих о чём-то простых законов.
Читать дальше