Сокрушался и плакал он теперь гораздо реже. Практически и не плакал вовсе. Все больше осмысленно и дотошно, почти что с математико-акустической или даже баллистической точностью просчитывал свои передвижения, наружные шаги и прочие звуки, вычисляя по ним расстояние и определяя свои передвижения. Выползания на свет Божий. Правда, ночной и уже полностью лишенный солнечного света. Так – один высший умопостигаемый свет.
Припоминал, как там, в его городке, в пору благостного и уже недостоверного детства, в художественном училище дородный, плохо выбритый и приятно попахивающий чем-то беспримесно спиртным преподаватель проводил пухлой, приятно проминающейся ладонью по его голове против взъерошенных жестких волос и говорил:
– Посмотри, у тебя же плечо из лопатки вываливается, – деликатно прикрывал мягкой ласковой ручкой ароматный рот и не глядя тыкал округлыми пальцами в перепачканный углем или сангиной рисунок. Естественно, все там было на профессиональный академический взгляд не прилажено и не пристроено. Никакие лопатки не вставлялись ни в никакие ключицы. Руки – в плечи. Ноги в таз. А зачем? По нынешним разнузданным временам вообще ничего такого и в помине давно уже не существует. А тогда все-таки, худо ли, бедно ли, царили общеутвержденные и общеоговоренные правила построения художественных произведений и воспроизведения натуры.
– Я так и хотел! – глаза худого остролицего носатого ученика от нервного преизбытка наполнялись крупными слезами.
Преподаватель понимающе улыбался, кашлял в сторону, опять нежно прикрывая пальцами рот. На одном из них вспыхивал камень, оправленный в какое-то причудливое золотое плетение. Снова проводил по волосам своего любимца невесомой ладонью и отходил. Времена тогда были, даже в провинции, если и не авангардные, то уж предреволюционные, точно. Чуть позднее, в достаточно осмысленном для всякого художества возрасте, под давлением небольшой местной передовой окружающей артистической среды и культурной общественности он быстро перешел от всяких там лопаток и предплечий к непредставимым в их провинциальных местах геометрическим фигурам. Продвинутый был. Ему говорили комплименты. Всякий раз от нервности он стремительно отворачивался и глаза наполнялись слезами. Он терял дар речи. Быстро и невнятно бормотал. Отходил в сторону, проговаривая что-то вроде:
– Это не то, это не то!
– Что ты, старик! Здорово. Ты, старик, гений, – не обращая внимания на его заикания, возражали доброжелатели и поклонники, воспринимая художническое бормотание если не кокетством, то просто недопониманием, безумием и идиотизмом гения. Случаи понятные и всем известные.
– Нет, нет, не то, – он яростно отталкивал в сторону свое «гениальное» произведение и отбегал, чтобы не выдать предательских слез простого нервного перенапряжения, вдруг прямо вываливавшихся из его широко раскрытых глаз. В углу он быстро-быстро моргал. Слезы слетали с длинных, черных, детских еще ресниц. Остатние смахивал ладонью и возвращался к понимающе усмехающимся приятелям. В общем, нервный был. Натура, повторимся, художественная, тонко чувствующая и глубоко переживающая.
Изредка в саду раздавался какой-нибудь, невнятный ему, потомственному городскому жителю, шорох. Он инстинктивно бросался к крыльцу. Хотя кому в ночи шуршать-то, кроме таких же, как и он, ночных испуганных тварей – хорьков, лисиц да крыс-мышей. Немецких патрулей давно уже здесь не хаживало. Партизан не слыхивали. Деревня была спокойная. Будто даже и не война вокруг. Хотя, конечно, для него все выглядело иначе.
Глядел он прямо и даже как-то бессмысленно, мало чего различая сверкающими совсем другой влагой красноватыми глазами. Иногда ему казалось, что одежда его начинала светиться – не от гнилости ли? Он ощупывал себя. Мятый пиджак и обвисшие брюки были сыроваты, но далеки от тления и разложения.
Звуки почти полностью отсутствовали в окружающей его бессветной жизни. В ночной, не то чтобы опасной, но неверной тьме мало кто выползал на заоградную сельскую улицу. Электричества не было. При первых же признаках подступающих сумерек в зимние дни все стремительно распределялись парами и непарами по промерзшим постелям в нетопленных домах. Парам, понятно, потеплее. Да редко где сохранилось более чем по одному обитателю на избу. Убили, расстреляли. Сами вымерли. Время было вовсе не для жизни и не для живых. Немцы запрещали углубляться далеко в лес по дрова. Рубили что поближе. Да уж все и вырубили. Так что распределялись всем сохранившимся деревенским вымороженным населением по постелям, навалив сверху ворохи сохранившегося тухловатого и гниловатого тряпья. Такие были времена.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу