Как он попал в стеклянный куб?
Ведь если он не нереальный,
чей в гроб не проводил он труп?
эпохи? кости ли игральной?
Тряпье? Да нет, тут что-то есть.
Согласье и противоречье
с режимом. Кое-кто и честь,
небось, спешил отдать при встрече.
Да кажется, что где-то вскользь
о нем Катулл… Или Гораций.
Нигде – я пролистал насквозь.
…В штаб одиночеств, изоляций
квартира превратилась. В тир
оптический – но без мишеней.
И, натурально, сшит мундир —
не сковывающий движений.
Широк, лишь обшлага тесны.
И, как сплетенным в кущах райских
повязкам, – нет ему цены,
в отличие от генеральских.
Рим. Рим, это там,
где я только и знал, что сигары
курил и приличных дам
приглашал в синема и бары,
а в субботу ходил на футбол,
где был выверен пас до йоты,
и на статуе Данте «гол»
тушью выведено – подпись: «Гёте».
А Афины… Афины – где
я женился по переписке
и, мечтая в зной о воде,
пил на свадьбе паленый виски,
там я тоже ходил на матч
и прекрасный увидел дриблинг,
и на лбу у Гомера мяч
красовался – и подпись: «Киплинг».
А еще Иерусалим – то,
где я мощь потерял и оснастку,
день и ночь проводя в шапито
и купая в шампанском гимнастку.
Был конечно и там стадион —
хоть афинских и римских поплоше:
на стене я прочел: «Чемпион —
„Спартачок“». Подпись: «Тот самый Моше».
«Мы жили (когда были живы)…»
Мы жили (когда были живы)
по норочкам, по адресам —
и все они были фальшивы.
Я сам сколько раз отрясал
их прах с себя взмахами Шивы.
Не в том, что на Розы и Карла
прописка – а в затхлости нор.
Будь улица хоть Греты Гарбо,
окно выходило во двор.
И сумрак. И залежи скарба.
Но вот наконец из-под стресса
ушли на простор и пустырь.
«Здесь место есть всем, куда деться», —
невнятно сказал поводырь.
А мы услыхали Одесса.
«Здесь служится месса то степью,
то морем, то пылкой листвой,
и солнце сгоняет на спевку
как колокол, не как конвой —
с лучом сквозь витраж, а не с плетью.
Здесь россыпи суток и денег
метет по проспекту небес
крыло херувима, как веник,
и их принимает на вес
безадресный царь и священник»…
Да, да, но неужто вы брата,
Мясницкая, Вашингтон сквер,
послать как персону нон грата
решитесь в беспамятство сфер?
«Двадцать затертое. Двадцать пьяное. Двадцать пустое…»
Двадцать затертое. Двадцать пьяное. Двадцать пустое…
Наша неделя, события, наш календарь.
И, наконец, указанье на место в истории:
вот ты какой, так сказать, непомазанный царь.
Шелковых дней нежно гонимое стадо,
перебиравших губой и копытцем траву, —
уж и ему мое сердце сухое не радо:
есть трое суток – хочу не хочу, проживу.
Как так случается, вслух объяснить и не пробуй.
Речь, барабанная дробь, поперхнись говоря!
Вспомни, что ты под иконой стоишь чернобровой,
под золотистой – сомкнувшего губы царя.
Великолепием правд венценосные строки
глаз ослепляют, а сноски приписанных кривд —
рюшки, виньетки. Пока не наступят их сроки,
знать не дано про которые, вытерся шрифт.
Что же ты бухаешь, автоответчик, по темени,
голос империи на соскочившем реле!
О, языки, что ж вы выцвели целыми семьями,
как жемчуга эмигрантов в плавильном котле!
Нет словаря для того, что на дне и за краем.
Лишь словохарканье, регот лакейский и рев.
Рай это рай, а не то, как в него мы играем.
Тяжестью царской гнетет он, оставшись без слов.
Утром в октябре-ноябре
мир не столько наг, сколько мокр —
так же как на брачном одре
Рим не столько нагл, сколько мертв.
Там, где стык веществ и культур,
то, что пережил ржавый лист
и его не сбросивший дуб,
гипсу статуй ведомо лишь.
Сад Боргезе нес это груз
всякий раз, как я выбирал
влажный, мимо Медичи, курс:
бар – пустой собор – Телеграф,
ярусами запертых дач,
сенью ботанических рощ,
окуная выцветший плащ
в уличную мелкую дрожь.
Жизни смысл – не знать, не делить
дождь и то, на что он идет.
Жить и есть – подошвой скоблить
парков мытый гравий и дерн.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу