«В тишайшем воздушном окопе…»
В тишайшем воздушном окопе
нездешних безлюдных времен
зеленого сумрака бродит окапи —
оборванный на полуслове роман
меж зеброй, жирафом, тапиром
и кем-то, как божье прощай.
Он весь от любви и надежды и веры —
инцеста дитя. Но и что-то еще.
Он сверстник того, чего нету и близко
на свете, и бродит по лесу, как дым
без дня и огня. И земля неуместна,
и несвоевременно небо над ним.
Спи, милая, счастье – как Гоби.
Когда-то с тобою мы были окапи
одним и единым, и пару к любви
мы в речи искали. И вымерли. Спи.
«Странно, ты говоришь, почему …»
Странно, ты говоришь, почему —
если всё для него возможно —
не создал он такое несущество,
как мы, например,
надели он нас безграничной
свободою превращений?
Но и что-то сквозное
должно оставаться.
Верней, хорошо бы.
Как память о детстве —
до трех непроглядных
за покровами снов,
чтоб как лапу сосало твой путь.
Чтоб наутро быть узнанным —
и собой и другими.
А иначе – и руки сошли бы с ума,
и глаза, и улыбка, и рана.
Но ведь мы так и жили с тобой.
Завяжи узелок,
мой незримый сынок.
Мы в петле очертаний своих,
и чем дальше – тем туже,
и как воздух земля под ногами,
а потом нас она вынимает
из петли, словно воздух.
Ты – меня, я – тебя.
«Откройся в слабости, в стыде, ты – царь, ты можешь…»
Откройся в слабости, в стыде, ты – царь, ты можешь.
Не дай руке прикрыть себя, уму не дай, уж лучше посох.
Ты помнишь мотыльков тех на поляне, так похожих
на нас – в траву упали, перевившись, и всё меняли позы,
пока не замерли, сосредоточенно дрожа, два испещренных
белых и нечитаемых почти, как мы, клочка любви и пыли
лунной, помнишь, как мы присели к ним – прощенный
понедельник наш у воскресенья их, и ты сводила крылья,
вся выгнувшись, и воздух плыл, кривясь над нами,
как зеркало, и кто был кем, кто на кого смотрел мирами
незрячих глаз? Чьи крылья, чья одежда, чей рассказ
в пыльце любовной плыл? (Как зеркало, сказал, кривясь?
Прости за пошлость). Как неумело, стыдно как и стыло
вставали мы и, отводя глаза, так долго одевались,
и светлый тихий ужас дул в лицо, в ладони, в спину…
Они оделись и ушли, а мы остались.
«Все меньше людей остается у слов…»
Все меньше людей остается у слов.
А помнишь, мы были, как гейши, с тобой?
Тишайшие гейши. Они к нам ходили побыть.
Меняясь ролями. И мы. Вполкасанья.
Два тела, как память нездешних узлов,
развязанных на. Хорошо бы, на тропы.
Ни губ не найти, ни ладони своей не избыть.
Мы сами, они говорят, исчезая, мы сами…
С родною отвернутой жизнью попробуй
обняться и тихо лежать, как с живой.
«Лепар, шептала ты, лепар…»
Лепар, шептала ты, лепар,
на цыпочки привстав, и вся светилась
во влажных предрассветных джунглях,
как будто речь о счастье шла,
о детском счастье насмерть.
А я поглядывал украдкой на тебя,
ладонь в ладони, и еле сдерживал себя,
чтоб не обнять в сердцекруженье
от невозможности всего, что происходит.
Но и от смеха, да. В рубашке камуфляжной
индийской армии, в больших чудных очках,
прикупленных в дешевой лавке воскурений,
и шапочке непальской зимней, с поверезками
до пупа, похожа ты была на диверсантку
с Марса, свалившуюся в райские сады.
Лепар, шептала ты, лепар,
и близоруко озиралась,
и вглядывалась в смутные деревья,
и всё казалось нам, они следят за нами,
незримые, с листвой сливаясь, провожая
нас взглядом. Ненависти – тихой?
Нет, ярости – спокойной, ледяной,
в которой и презренье и брезгливость.
Единственный, кто так открыто
в глаза глядит нам с этим чувством.
Он и кобра —
та, что обычных змей, в их капюшонах дутых,
в себя вбирает, как собор, как анфилада тьмы —
бенедиктинцев. И вьет гнездо. А к человеку
взметает голову – глаза в глаза,
лицо его шевелится, как тот песок в пустыне,
от дуновений взгляда.
Она и он —
мы так с тобой и спали:
в меня она глядела, а в тебя – деревья
смутные, и он – блуждал огнем в тумане.
Я помню,
во сне меня спасла ты: я с ним бился,
как Мцыри, но слабел в его объятьях,
клубилось облако кровавой пыли,
и ты с занесенным над ним кинжалом
стояла позади него, но слезы застили,
и все ж – вонзила, сверху вниз, до рукояти,
и рухнула без сил.
И он. И я.
Наверное, в отличие от нас, они не раз
нас в джунглях видели.
Однажды,
играя зумом, я вдруг ослеп: удар,
и кровь, и вмятина на объективе.
Он, исчезая, обернулся: не снимать
здесь, в этом мире, тварь!
Такой был взгляд.
Потом, в деревне,
ты лед прикладывала жгучий
к зарубке на моем носу. И я шептал:
лепар, лепар… Как будто речь
о счастье шла.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу