Я сдуваю песок с твоих век, Джайна. И умираю в тебе, и возрождаюсь. И чувствую твой живот, уже на четвертом. Там наш маленький Путра. Ибо, как сказано в Ведах, сын спасает отца от ада, который зовется Пут. Да-да…
А в сторожке, на краю того заповедника, сидел биолог с пером и большим гроссбухом. И писал повесть временных лет гиббонов. А жена его – за двести миль от него, на острове Умананда, вела летопись вымирающих золотых лангуров. Они встречались изредка, на конференциях.
Что же там происходит – то как с жизнью прощается, голосит, то стихает, поет… Бьют ее, рвут на части? Насилуют? Жгут? Или она одна там в своем безумии? Даже не скажешь по голосу – молодая, старуха ли.
Фигурка пишет, острова текут, как белила…
А у ближайшей деревушки было странное имя – итальянское: Мариони. Вернее, не деревушка, а жд переезд со шлагбаумом, по обе стороны от которого продавали рыбу Рух. С земли, на газетах. А муку мы брали в пекарне – четвертый из девяти видов. И леденцов. О, леденцы! Там ведь обычно один леденец покупают, ну два-три. А мы гребли пригоршнями по всей Индии, стыд какой, сладкий, особенно те – манговые, ананасовые, ну и лимонные тоже. И возвращались в свой заповедник, который был в двух шагах от границы с той землей (как они говорят: Сестрой), где по-прежнему ели людей. Ты уснула что ли?
Вот так, наверно, годы идут, река течет, и голос этот – без тела, один только голос вьется, рвется, заходится, места себе не найдет – тысячелетья, да?
А потом мы зашли в военную часть и оставили там рюкзаки, чтобы налегке добраться до Брахмапутры, а там паромом – на остров. На ближний, потому как на дальний плыть дольше, чем жизнь. Рюкзаки они отнесли к шалашику ружей. Да, они знают о нас, поначалу прислали два джипа с пулеметом, чтобы аборигены не съели нас. Ночевали они за нашей сторожкой в джунглях. Пришлось убеждать командиров снять опеку.
А потом добрались до реки, но паром был так переполнен, что мы сошли. И побрели вниз по теченью, просто вниз, по контуру берега. И, оглядываясь: это было последнее цветовое пятно – отплывающий паром, исчезающий в этом белесом безвременье.
Нашли место у того единственного куста. И пытались войти в реку, но донный песок там таков, что, ступив, человек исчезает в теченье секунд. Представь, мы могли бы исчезнуть – вот так, на щелчок, в Брахмапутре. И эти дивные реликтовые гангетик-долфинс, каким-то чудом живущие здесь речные дельфины сопели бы и поцокивали у нас над головами, тычась в песок. Вот как сейчас, прямо у берега, смотри. Спишь?
Что-то тебе снилось тогда, что-то важное очень, не помнишь? Ты ведь потом мне рассказывала… Как же это собрать? Как же собрать всю эту жизнь? Все так разбросано в ней, да, как тело Озириса на том свете. Так оно, видно, и происходит: думаем, что живем, а потом не собрать. Это, наверно, и станет участью – там: собирание жизни, вечное.
А потом ты стирала наши вещички, стояла в сорочке у самой кромки, а вода ледяная, бела от холода, и дельфины выметывались из реки и грузно заваливались, чуть набок. И пар над нею стелился, и дальние острова – кружевом. А потом мы легли.
А она все кричала, порывами, и вдруг стихла. Солнце было таким же белесым и рваным, как и земля с рекой. Верней, его не было, солнца, будто забелено. И смеркалось уже. Мы сидели, глядя на реку, безвидную, как на полпути к сотворенью.
И вдруг лодочка выплыла из той лагуны, откуда крик доносился. Лодочка – узкая, черная, кривенькая, и поплыла по теченью. А в ней никого.
«Я вот что хочу сказать тебе…»
Я вот что хочу сказать тебе…
Но каждое слово ранено – ни выжить, ни умереть.
Особенно это «тебе». Которой давно уж нет.
А я тобой обжигаюсь – как жизнью.
Которая там теперь, где от нас зиянье.
Вот ведь,
если бы в опыте нашем было больше людского…
Легче, наверно, когда где-то вдали – огни, жилье…
Помнишь, у Кафки, егерь Гракх говорит на барке
между двумя мирами:
никто не прочтет то, что я напишу.
Вот об этом я.
Ты-то, похоже, выжила.
Да и то – как сказать – ты ли.
В сыне ли.
Как под воду ушедшая, в эту теплую тьму —
в живот.
Там и выжила. Под другим именем.
Да и кто окликнет?
Только то, что нас помнит – нас двоих как одно.
Нет его,
есть рассеченное надвое и запекшееся по краю.
Половиной рта говорю, а вторую чувствую,
будто наркоз не отойдет никак.
Я не знаю
ни кто ты,
ни что происходит на второй половине лица —
той, что выжила,
ни какой тебе ангел накладывал швы.
Что ж теперь?
Помнишь, вымерли все,
и осталась одна – с этим именем дивным…
да, Кристина Кальдерон де ла Барка —
последний носитель языка яганов,
живет там, на Огненной земле,
и не с кем ей перемолвиться, представь, говорю.
А ты: очень даже себе представляю —
я себе снюсь ею.
Помнишь, как мы в лес уходили —
как последние дети на свете.
И чем дальше от мира,
тем ближе к сердцебиенью того,
что людей сторонится.
Назовем это жизнью.
Как она к нам приглядывалась поначалу,
эта черта невозврата.
Будто в космос открытый, мы шли в этот лес.
А потом,
в наступившей зиме тишины,
вдруг твой голос —
из дали такой, что уже и не снилось,
будто ждали нас эти слова
целый век, чтобы мы их сказали:
«Может быть, тот лес – душа твоя,
может быть, тот лес – любовь моя,
или, может быть, когда умрем,
мы в тот лес направимся вдвоем».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу