Получается, мы уехали зря
на блаженные острова,
не обретя ни свободы, ни радости, ни геройства.
Можно вернуться обратно, но как-то грешно
постучать через тысячу лет в родное окно,
представившись праотцом святого семейства.
Океан чем-то походит на наши холмы.
Его волны с оттенками хохломы
так же горбятся в своих переливах нежных.
Мы мечтали о душах,
о самых мятежных, самых безбрежных…
Дорогая, как ты была хороша,
как неспешно дышала на острие ножа,
когда в движеньях своих поспешных
благословляла на гибель простых и грешных.
И мы вместо крика бросали на ветер псалмы.
И крыши мы крыли крыльями белых птиц.
Кто теперь это вспомнит?
Осталась история непролитого молока,
что несли друг за другом в ладонях через века,
чтоб окропить им младенца, спящего в сене.
И прочего как-то не хочется понимать.
Все было зря, все было зря – лишь повторять.
И перед одною тобой упасть на колени.
Ляг на спину, прикрой рукою лицо,
На нем достаточно солнечных пятен,
Ты – напрасный пророк, ты неприятен.
Ты рыжий, ты прост…
Наш Угодник мудрей.
Он спьяну себе не ищет поводырей.
Он над землей горит в полный рост,
он на небо самою зарей украден.
Не заводись, Хельвиг, ляг на спину.
Тяжелой своей башкой разорви паутину.
Наш Угодник вчера еще был прохвост,
Каким каждый из нас был еще вчера.
Чернее чертей душа налилась черна.
И лопнула, словно сгнила скоба бочара…
Он, как ты, не разбрасывал рыбам звезд,
Не носил на судах связки литых якорей.
И кровавые звезды подвластных ему царей
Ярче крови твоих корост.
Не заводись, Хельвиг, ляг на спину.
Отыщи в сердце своем середину.
Он не водил нас за нос, как дикарей,
не забывал, как зовется открытая им страна,
не твердил, что за забором мир необъятен.
Ты – напрасный пророк, ты неприятен,
Хоть и правда любая сдалась тебе на хрена.
Ты без звезды останешься скоро. И без вина.
Ты будешь Хельгой своей под залог украден.
Не заводись, Хельвиг, ляг на спину.
Дожигай на ветру попутном свою лучину.
От зряшного солнца прикрой ладонью лицо.
А чтоб наступила ночь,
поверни на мизинце кольцо.
Их узоры стали грубы,
Будто чеканили их для рабов рабы.
Как быстро все навек изменилось:
Лица старушечьи глядят на меня
Вместо камней дорогих.
Постарели за ночь мои перстни:
Нет в них песни!
Больше своих пальцев я перстни эти любил,
В бою, сжимая клинок,
На свадьбе, с кубком тяжелым,
Выставлял их напоказ.
Теперь на руки свои гляжу как прокаженный,
Зрелищем пораженный.
Неужели познал я ромейскую красоту,
Изящество линий, ничего не значащих.
Что мне, перед мужчинами теперь красоваться?
Забыть звериный стиль?
Предать женщин, мне их даривших?
Или женщины эти вовсе слегли в могилы?
Постарели за ночь мои перстни:
Нет в них песни!
Никто не скажет мне, что случилось.
Убийством нельзя мне руки украсить.
Голыми стали мои пальцы,
Словно вода в колодце.
Я пойду туда, где снег,
голубой, как глаза Богородицы,
прихваченный ледяною коркой,
выпуклый и равномерный,
царствует на полянах ночных.
И под тяжким хвойным крылом
мой оставленный дом,
в который я больше не верю,
живет и стареет вместе со мной,
так же как я, вымаливая прощенье.
Черные камни, обнажив холодные лбы,
ждут, когда мы заговорим с ними вслух,
будто нашли ответ на вопрос
нерукотворного времени.
Это страшно когда понимаешь,
что деревья, озеро, снег, небеса,
держащие мир в трудовых рукавицах,
видят тебя насквозь, и ни за грош
готовы продать твою душу.
Да, только туда и стоит идти,
чтобы приблизиться ко всему, что сильнее.
Оплетанье любовью имеет столько же прав,
сколько жажда возмездья, а узнать
имя чужого бога – уже победить.
Печальный отголосок вечной жизни,
окаменелый молчаливый лед,
перемещающий
подвижный свой оплот
в немой океанической отчизне,
где пыль от вознесенного песка
колышет марианские луга,
щекочет ее ласковый живот
и гладкие округлые бока.
Читать дальше