2
Ни сердцем,
ни силой –
не хвастай.
Об этом лишь в книгах – умно!
А встреться с такой вот, бровастой,
и станешь ходить как чумной.
От этой улыбки суровой,
от павшей
до полу
косы
порывами ветра сырого
задышит апрельская синь.
От этой беды
тонколицей,
где
жизни глухая игра,
дождям и громам перелиться
через горизонтовый край.
И вскинет
от слова простого,
примявшего вкось ковыли,
курьерская ночь до Ростова
колесами звезд шевелить.
Ничем –
ни стихом,
ни рассказом,
ни самой судьбой ветровой –
не будешь так скомкан
и разом
распластан вровень с травой.
Тебе бы – не повесть,
а поезд,
тебе б – не рассказ
а раскат,
чтоб мчать
навивая на пояс
и стран
и событий каскад.
Вот так
на крутом виадуке,
завидевши дальний дымок,
бровей загудевшие дуги
понять
и запомнить я б смог.
Без горечи, зависти, злобы
следил бы
издалека,
как в черную ночь унесло бы
порывы паровика.
А что мне вокзальный порядок,
на миг
вас сковавший со мной
припадками всех лихорадок,
когда я
и сам
как чумной?!
3
Скажешь:
вона, заныл опять!
Ты глумишься,
а мне не совестно.
Можно с каждой женщиной спать,
не для каждой – встаешь в бессоннице.
Хочешь,
вновь я тебе расскажу
по порядку,
как это водится?
Ведь каким я теперь брожу,
и тебе как-нибудь забродится.
Все вокруг
зацветет, грустя,
словно в дальние страны едучи;
станет явен
всякий пустяк
каждой поры в лице и клеточки.
Руку тронешь –
она одна
отзовется
за всех и каждого,
выжмет с самого сердца дна
дрожь удара
самого важного.
Станешь таять,
как снег в воде, –
не качай головой, пожалуйста,
даже если б ты был злодей,
все равно – затрясет от жалости.
Тьма ресниц и предгрозье губ,
запылавших цветами в Фаусте…
Дальше –
даже и я не смогу
разобраться в летящем хаосе;
низко-низко к земле присев,
видишь, – вновь завываю кликушей;
я б с размера не сбился при всех,
да язык
досиня прикушен!
4
За эту вот
площадь жилую,
за этот унылый уют
и мучат тебя, и целуют,
и шагу ступить не дают?!
Проклятая тихая клетка
с пейзажем,
примерзшим к окну,
где полною грудью
так редко,
так медленно
можно вздохнуть.
Проклятая черная яма
и двор с пожелтевшей стеной!
Ответь же, как другу, мне
прямо, –
какой тебя взяли ценой?
Молчи!
Все равно не ответишь,
не сложишь заученных слов,
немало
за это на свете
потеряно буйных голов.
Молчи!
Ты не сломишь обычай,
пока не сойдешься с одним –
не ляжешь покорной добычей
хрустеть,
выгибаясь под ним!
Да разве тебе растолкуешь,
что это –
в стотысячный раз
придумали муку такую,
чтоб цвел полосатый матрас;
чтоб ныло усталое тело,
распластанное поперек;
чтоб тусклая маска хрипела
того,
кто тебя изберет!
И некого тут виноватить:
как горы,
встают этажи,
как громы,
пружины кроватей,
и –
надобно ж как-нибудь жить!
Так, значит –
вся молодость басней
была,
и помочь не придут,
и день революции сгаснет
в неясном рассветном бреду?
Но кто-нибудь сразу,
вчистую,
расплатится ж
блеском ножа
за эту вот
косу густую,
за губ остывающий жар?!
5
От двенадцати до часу
мне всю жизнь к тебе стучаться!
Не по жиле телефона,
не по кодексу закона,
не по силе,
не по праву
сквозь железную оправу.
Даль весенняя сквозная!..
Я тебя другою знаю,
я тебя видал такою,
что не двинуться рукою.
В солнце, в праздник,
в ветер, в будень
всюду влажный синий студень.
От двенадцати до часу
мне сквозь мир к тебе стучаться!
Обо все себя ломая, с
квозь кронштейны,
сквозь трамваи,
сквозь насмешливые лица,
сквозь свистки и рысь милиций,
сквозь забытые авансы,
сквозь лохмотья хитрованцев,
сквозь дома
и сквозь фиалки
на трясучем катафалке.
От двенадцати до часу
навкось мир начнет качаться!
Мир суровый, мир лиловый,
страшный, мертвый мир былого,
мир, где от белья и мяса
тучи тушами дымятся,
где стреляют, режут, рубят,
где губами
жгут и губят
теми ж,
ими же болтая
об эпитетах в «Полтаве».
Я доволен буду малым,
если грохнет он обвалом,
я и то почту за счастье,
если брызнет он на части,
если, мне сломавши шею,
станет чуть он хорошее…
Это все должно начаться
от двенадцати до часу!
Читать дальше