Много было власти и огня.
А потом замолкли эти звуки,
Замолчали спорщики мои,
И тогда ударили в округе
С новой силой диво-соловьи.
Ночь звездою синею мигала,
Петухи горланили вдали.
Разве мог я видеть с сеновала,
Как межой влюбленные прошли,
Как, храня от утреннего холода, —
Знать, душа-то вправду горяча —
Кутал парень девушку из города
В свой пиджак с горячего плеча.
1945–1951
С ними ходила клуша,
Прятала в дождь под крылья.
Они не любили лужи
И умывались пылью.
Много ли в жизни нужно
В раннюю пору эту?
Бегали стайкой дружной
По зеленому лету.
Но к осени ясно стало —
К осени выросли перья:
Два петуха в стае,
И вместе нельзя теперь им.
И раньше или позднее
Быть великому спору:
Который из них сильнее,
Кому вожаком быть впору.
А кому под топор на плахе,
Такова уж петушья участь.
Мой дед в домотканой рубахе
Даже рукав не засучит.
Вот уж и снег спускается —
Быть кровавому спору.
Словно клинки, сшибаются
Злые кривые шпоры.
Хлещут петушьи крылья
Хлеще ременной плетки.
Даже про корм забыли
Хорошенькие молодки.
И наблюдали куры,
Сбившись от стужи в груду,
Как за село понуро
Шел он, весь красногрудый.
Он жил у меня в сарае,
Куда я ходил за сеном.
Про это один я знаю,
Я да гнилые стены.
Я сыпал овес на току ему,
А ночью он тоже спал.
Но если птицы тоскуют,
Всю зиму он тосковал.
Он стал и сильней и строже
И пережил зиму ту.
А весной ему стало тоже,
Тоже невмоготу.
Вышел, качая гребнем,
Красным, словно кирпич,
И раздался по всей деревне
Боевой петушиный клич!
Вздрогнул вожак и даже
Не принял повторный бой.
А мой среди кур похаживал,
Покачивая головой.
1945–1955
Мне позабыть уже не рано,
Как сапоги на марше трут.
Рука, отвыкнув от нагана,
Привыкла к «вечному перу».
С шинели спороты петлички,
Других не взять у старшины,
И все солдатские привычки
Как будто вовсе не нужны.
Все реже думаю меж делом,
Что кто-то новенький в строю
Берет навскидку неумело
Винтовку звонкую мою.
Что он, не знающий сноровки,
Влюбленный в «вечное перо»,
Клянет неправильность винтовки,
Бросавшей в зависть снайперов.
И для него одно и то же:
Сержант иль кто-нибудь другой
Хранил в подсумке желтой кожи
В обоймы собранный огонь.
Но мне бы все же знать хотелось,
Что, не отставши от других,
Он будет быстро и умело
Дырявить черные круги.
Но ведь моя винтовка сжата
В его неопытных руках.
И до сих пор зовут сержантом
Меня ребята из полка:
Все тот же я, повадки те же,
И та же собранность в лице,
И глаз, который неизбежно
Сажает душу на прицел.
И если я слыву спокойным,
Так это значит — до сих пор
Я помню сдержанность обоймы
И выжидающий затвор.
1947
Колодец вырыт был давно.
Все камнем выложено дно,
А по бокам, пахуч и груб,
Сработан плотниками сруб.
Он сажен на семь в глубину
И уже видится ко дну.
А там, у дна, вода видна,
Как смоль, густа, как смоль, черна.
Но опускаю я бадью,
И слышен всплеск едва-едва,
И ключевую воду пьют
Со мной и солнце и трава.
Вода нисколько не густа,
Она, как стеклышко, чиста,
Она нисколько не черна
Ни здесь, в бадье, ни там, у дна.
Я думал, как мне быть с душой
С моей, не так уж и большой:
Закрыть ли душу на замок,
Чтоб я потом разумно мог
За каплей каплю влагу брать
Из темных кладезных глубин
И скупо влагу отдавать
Чуть-чуть стихам, чуть-чуть любви!
И чтоб меня такой секрет
Сберег на сотню долгих лет.
Колодец вырыт был давно,
Все камнем выложено дно,
Но сруб осыпался и сгнил
И дно подернул вязкий ил.
Крапива выросла вокруг,
И самый вход заткал паук.
Сломав жилище паука,
Трухлявый сруб задев слегка,
Я опустил бадью туда,
Где тускло брезжила вода.
И зачерпнул — и был не рад:
Какой-то тлен, какой-то смрад.
У старожила я спросил:
— Зачем такой колодец сгнил?
— А как не сгнить ему, сынок,
Хоть он и к месту, и глубок,
Да из него который год
Уже не черпает народ.
Он доброй влагою налит,
Но жив, пока народ поит. —
И понял я, что верен он,
Великий жизненный закон:
Кто доброй влагою налит,
Тот жив, пока народ поит.
И если светел твой родник,
Читать дальше