О песнь народа! Ты — ковчег завета
Над прошлым и грядущим поколеньем!
Ты — меч народа из огня и света,
Ковер, расшитый дум его цветеньем.
Ковчег завета, не подвластный самым
Безудержным ударам силы вражьей;
О песнь народа, ты стоишь на страже
Перед его воспоминаний храмом,
Архангельские крылья простирая
И меч его подчас в руке вздымая…
Огонь пожрет истории прикрасы,
Злодеями похитятся алмазы,
Но песня — души всех людей проникает;
Когда ж глупцы поймут ее не сразу,
Не впустят в сердце, не впитают в разум, —
Ввысь над развалинами, к небу ближе
Она взлетит, былое воспевая, —
Так соловей, горящий дом оставя,
На крыше сев на миг, глядит на пламя;
Когда же кровля рушится, — взлетает
И мчится в лес над грудою развалин;
И песенки напев его печален.
Я помню песнь. Не раз старик крестьянин,
Прервав свой труд на дедовском наделе,
Склонясь над плугом взрытыми костями,
На ивовой наигрывал свирели,
Великих предков славя со слезами,
Чьих нет потомков. Дол был полон тою
Мелодией бесхитростно простою,
Те звуки — прямо в сердце мне летели.
Как в Судный день архангельской трубою
Все мертвые поднимутся толпою,
Так звуком песни кости оживлялись,
Из-под стопы моей вставали зримы
И в образы огромные срастались;
Колонны, своды виделись за ними,
Озера в лодках, настежь замков двери,
Властителей короны, шлемов перья,
Бряцанье лютен, хороводов пенье…
Мечтанье дивно — дико пробужденье!
Исчезли родины леса и горы,
Поникла мысль крылами без опоры,
Привыкшая к бездумному затишью,
Умолкла лютня под усталой дланью;
Меж горького сородичей стенанья
Я больше голос прошлого не слышу,
Но, юности далекая отрада,
На дне души — былой огонь трепещет
И, память озаряя, вспыхнув, блещет.
Ты, память, — как хрустальная лампада,
Украшенная росписью обильной,
И хоть покрыта пеленою пыльной,
Но, если свет в лампаде той зажжется, —
Еще не раз людские встретят взоры
Невиданные, пышные узоры
И по стенам сиянье разольется.
О, если б я сумел их переплавить
Тем огненным пыланьем — ваши души!
О, если б смог в тех образах прославить
Сердцам собратьев этот день минувший!
О, хоть бы на единое мгновенье
Прислушались к родимой песни кличу, —
Услышали б они сердцебиенье,
Представивши бывалое величье!
И этот миг единственный, столь редкий,
Прожили б жизнью той, что жили предки.
Но что хвалить времен минувших сроки,
Сегодняшнего глазом не окинув?
Есть муж великий, жив он, недалеко,
О нем пою: прислушайтесь, литвины!
* * *
Умолк певец. Глядит вокруг несмело,
Что скажут немцы — продолжать ли пенье;
Но зала вся как будто онемела —
Знак, что желанно песни продолженье.
Вот начинает песню он другую,
Несхожую по складу и звучанью,
Он трогает едва струну тугую,
От пенья перейдя к повествованью.
Повесть вайделота
Мчатся откуда литвины? С ночного мчатся набега,
Скачут с ценной добычей, захваченной в замках и храмах.
Толпы пленников-немцев поспешно бегут за конями:
Руки связаны их и арканами шеи повиты.
Взор на Пруссию кинут они — и зальются слезами,
Глянут в страхе на Ковно — и богу себя поручают.
Там, средь города Ковно, простерлась поляна Перуна,
Где литовские витязи часто, вернувшись с победой,
По обычаю древнему, жгли на кострах крестоносцев…
Только двое из пленных на Ковно взирают без страха:
Молод первый из них, а второй — убелен сединами.
Строй немецкий покинув, они добровольно явились
Средь литовских полков и предстали пред Кейстутом-князем;
Князь их встретил любезно, однако к ним стражу приставил
И, приведши их в замок с собою, допрос учиняет:
«Кто такие? Откуда? С какою явились вы целью?»
«Я ни роду, ни имени, — младший ответил, — не знаю,
Потому что ребенком был немцами в плен я захвачен.
Помню только одно я, что в городе старом, литовском,
Был родительский дом мой. И город тот был деревянный,
На холмах возвышавшийся; дом же был красный, кирпичный.
Бор шумел там сосновый, и озеро в чаще сверкало.
В ночь однажды мы все пробудились от страшного шума:
Пламя в стеклах зарей расплескалось, и лопались стекла,
Дым клубился по зданью; мы выбежали за ворота, —
Вся в огне была улица, искры, как град, осыпались;
Крики слышались: «В городе немцы! К оружью! К оружью!..»
Меч схвативши, ушел мой отец и назад не вернулся.
Немцы в дом ворвались. Ихний всадник погнался за мною,
Подхватил на коня, — и не знаю, что дальше случилось.
Только крик моей матери долго в ушах раздавался,
Громче лязга оружья и треска пылающих зданий.
Этот крик, не смолкая, несется за мною повсюду, —
Лишь увижу пожар, он опять вспоминается мною,
Отдаваясь в душе, как громовое эхо в пещере.
Вот и все, что от милых родных, от Литвы мне осталось.
Лишь во сне я почтенных родителей вижу и братьев,
Но чем дальше, тем больше обличье их кроется мглою, —
Время в памяти их заволакивает очертанья.
Так текло мое детство. Я рос среди немцев как немец;
Дали имя мне Вальтер, прибавили прозвище Альфа,
Но под кличкой немецкою — сердце литовское билось:
В нем скрывалась тоска по отечеству, ненависть к немцам.
Во дворец меня взял к себе Винрих {104} , магистр крестоносцев.
Сам крестил меня, словно родного любя и лаская;
Но бродил по дворцу я, его избегая объятий,
Привлечен стариком вайделотом. В те дни среди немцев
Жил в плену вайделот из Литвы: переводчиком был он.
И когда он проведал, что я сирота и литовец,
Стал к себе приближать, о Литве говорил он со мною,
Звуком речи родимой и песни волнуя мне душу,
Согревая ее сиротливость приветливой лаской.
Часто он уводил меня к синего Немана водам:
Были видны нам отчие горы и долы оттуда;
А когда возвращались, старик отирал мои слезы,
Чтобы не возбуждать подозрений; но, слезы утерши,
Он вражду разжигал во мне к немцам. И, в замок вернувшись,
Я оттачивал тайно кинжал, упиваясь отмщеньем,
И магистра ковры разрезал, зеркала я царапал,
И на щит его светлый плевал, и кидал в него пылью.
Позже, в юные годы, из гавани немцев, Клайпеды,
Мы со старцем на лодке к литовскому берегу плыли;
Рвал цветы я родимой земли, и волшебный их запах
Пробуждал в моем сердце неясные воспоминанья.
Аромат их впивая, я вновь становился ребенком, —
Мнилось, с братьями снова в отцовском саду я играю.
Это чувство старик оживлял во мне речью цветистой,
Ярче трав и цветов позабытое детство рисуя:
Что за счастье на родине юному жить среди близких.
И как много литовских детей того счастья не знают
И рабами у Ордена детство проводят, тоскуя!
Эти речи он вел на лугах; а на взморье Паланги,
Где бушующей грудью без устали море вздыхает
И потоки песка извергает из пенистой пасти,
Мне иное говаривал старец, внушая: «Ты видишь,
Как лугов наших свежесть заносит песками? Ты видишь,
Как растения тщатся пробиться сквозь саван смертельный?
Но напрасно! Все новые толпы песчаных чудовищ
Наползают на них своим брюхом белесым, душа их,
Затемняя им жизнь, превращая их зелень в пустыни…
Сын мой! Вешние всходы, что заживо взяты в могилу, —
Это братья родные, литвины, народ угнетенный!
А песок, изрыгаемый морем, — то орден тевтонский!»
О, как сердце мое истреблять крестоносцев ярилось,
Как стремилось в Литву! Но удерживал старец порывы,
Говоря: «Лишь свободные рыцари, выбрав оружье,
Могут в честном бою состязаться открыто с врагами.
Ты же — раб {105} ; у рабов лишь одно есть оружье — измена.
Оставайся у немцев, учись у них ратному делу
И входи к ним в доверье. А дальше что делать — увидим…»
Я послушался старца и следовал с войском тевтонов.
Но при первой же стычке, лишь наши знамена увидел,
Лишь заслышал военную песню родного народа, —
Я рванулся к своим, старика за собой увлекая.
Так и сокол, что взят из гнезда и в неволе воспитан,
Как бы долгой неволей его ни темнили рассудок,
Приучали его против соколов-родичей биться,
Только в небо поднимется, только окинет очами
Голубые просторы своей безграничной отчизны,
Лишь вздохнет он свободно и шум своих крыльев услышит, —
Возвращайся до дому, ловец! Не вернется твой сокол!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу