Так сложился этот двусмысленный литературный космос на грани света и мрака, официоза и андеграунда (но в печальные и веселые потемки откровенного андеграунда Чупринин был не ходок, о чем честно извещает читателя почти сразу). То ли это работал регрессивный рефлекс архаики с ее сакрализацией слова, то ли тлела недовоплощенная утопическая мечта о всецело понятом и понятном мире, проникнутом светом разума, то ли давала о себе знать отрыжка пропагандистской установки на воздействие силой слов. То ли все это вместе.
«Человек на маскараде», – так, помнится, в те времена я назвал свою студенческую рецензию на один из знаковых текстов той эпохи. И это выражало мой тогдашний ментальный узус.
Эпоха была не столько символичной, сколько эмблематичной, слишком часто плоской, а то и просто двухмерной. Западный мир весело расставался с эпохой насилия и принуждения, нехваток и недостач. Там человечество было уже почти в постмодерне, а мы всё болтались где-то в сомнительном междумирье, переполненном кондовыми, реликтовыми социальными окаменелостями: моноидеологизм, партийность, жесткий контроль и угроза репрессий, цензура и унификация…
Присмотримся к тому, что можно назвать авторской позицией и авторским методом.
Интерес энтомолога или патологоанатома . Вообще-то самый популярный жанр в книге – анекдот, байка. «Так жили совписы». Такие мутации случились с ними, когда савраска окочурилась. Удивительно, но Чупринину удалось написать об этом интересно. Его книга гораздо интереснее той жизни, которую тогда приходилось проживать, томясь от ее пустот, от ее скудных возможностей и убогих квипрокво.
Скорее всего анекдот больше всего и подходит для описания позднесоветских и постсоветских перипетий и обстоятельств. Анекдот, простите, адекватен окололитературному процессу, событиям и нравам подцензурной литературной среды. Анекдотичные ситуации. Анекдотичные люди. Жизнь состояла в основном из коротких сюжетов, происходила на коротком дыхании, взахлеб, глотками, на длинный сюжет, последовательно-значительный, глубокого дыхания хватало у единиц. Еще и потому в этом былом немного дум.
Чупрининская летопись поколения состоит в основном из коротких историй, многие из которых занятны, но нисколько не поучительны. Урок из них при желании извлекается – но он самого общего, философического свойства: про то, что самый простой человек непрост, или про то, что нельзя дважды войти в одну проточную воду. Про то, наконец, что все подвержено гибели и финальному небытию.
Интерес соучастника и подельника , даже отчасти подпольщика, впрочем так и не ставшего внутренним эмигрантом (а тем более выезжантом из ссср), рефлексирующего о мере своей и общей вины и ответственности за тот перманентный социальный скандал, которым была советская жизнь и которым обернулась жизнь постсоветская… «Смешно было бы мне снимать вину с себя самого и своих коллег. Мы не были героями, хотя как победу понимали всякую удавшуюся попытку отбить у начальства какую-нибудь крамольную фразу. Люди, не способные жить по лжи, в „Литературной газете“, как и вообще в советской печати, не задерживались. Увы, но это так. Среди нас, вне всякого сомнения, были трусы, были дураки, были раздолбаи, но подлецов при мне все-таки не было».
Да нет, кто спорит: тогдашняя литература была пространством свободы, Чупринин свидетельствует об этом россыпью чудесных сведений и наблюдений. Она была и местом выбора, требовавшего иной раз риска. На край – местом малых дел, компенсирующих большую мнимость.
Нет, не обязательно это рацеи конформизма, могло быть и наоборот, – человек вдруг загорался чем-то совершенно неуместным и на минуту-другую отрешался и воспарял над чадом и адом. Здесь – оттаивало. И вроде как занималась заря, метался пожар голубой, творились неистовства и бесчинства, проливались слезы и хмурилась седая толстовская бровь: «не могу молчать». Конечно, немногие, увы, сравнялись с гигантами былого и современниками, рожденными в начале века (Шаламов, Домбровский, Солженицын), немногим дано было отогреть мороженые песни, чтоб они зазвучали в полную силу. Особенно в прозе и критике. Но ведь неписанному этикету, в изголовье которого мерцала звезда свободы, иной раз старались соответствовать литературные мужи и дамы даже с самой подчас запятнанной репутацией, куртизаны советских привластных пастбищ. Унылая догматичка Скорино привечала того ж Шаламова. Ну, как добрая барыня уличного музыканта. «И ведь не все же, как тогда говорили, скурвились – кому-то действительно удавалось, взяв ту или иную значимую должность, пробуждать в окружающих добрые чувства: то слабым помогут, то достойную публикацию пробьют, то партбилетом за кого-то поручатся. Так что – вслед за моим тезкой Сережей Боровиковым процитирую популярное тогда mot: „В партии – не все сволочи, но все сволочи – в партии“». Ага.
Читать дальше