Свой вклад в «иронизацию» (Ю. Поляков) общественного сознания несомненно внесло такое сделанное модным литературное направление, как пропитанный иронией постмодернизм (хотя можно было бы вспомнить и об «исповедальной прозе» 60-х гг. XX в., в большинстве своем – насквозь ироничной тоже).
«Во второй половине XX века мы стали свидетелями бурной агрессии маргинальных форм культуры… Авангард пережил период “бунтующей периферии”, стал центральным явлением, диктующим свои законы эпохе и стремящимся окрасить всю семиосферу в свой цвет…» [Лотман 1996: 179].
Расцвет литературы отечественного постмодернизма относят обычно к середине 80-х гг. прошлого столетия: это связывают с тем, что «произведения постмодернизма, являясь следствием иронического мироощущения, наиболее адекватно отражают социально-политические противоречия нашей жизни» [Дашкова 1992: 141]. Казалось бы, претендуя на новизну показа личности и мира (да еще после страшных, просто ужасных «десятилетий идеологического насилия и обезличивания» [там же]), представители этого направления могли и должны были создать нечто принципиально новое и в области средств выражения, но… к специфическим особенностям языка постмодернистских сочинений относят прежде всего «их вторичность по отношению к предыдущим текстам» [там же]. Иронический язык постмодернизма оперирует штампами общественного сознания (вероятно, пытаясь оперировать и им самим), воспроизводя некую иерархию «заштамповывания сознания: из сферы догматического мышления – в сферу культуры, обедняя и обесценивая ее, а затем – в область языка, сводя его до почти предсказуемости» [Дашкова 1992: 142]. И ту, и другую цели трудно назвать благородными (разве что в постмодернистском духе; ср. в хронологически близкой публикации такую оценку эффекта поэзии того же времени: в основе трех направлений развития послесоветской стихотворной культуры лежит «экономическая цепочка: ремесленник – товар – потребитель… Эти направления суть а) “измы”, “работающие с формой; б) политизированные частушки; в) “стеб”… Речь идет не о самоосознании языка, а о его порабощении и вульгаризации. Эти процессы не могут проходить безболезненно для языка, так как он существует во взаимосвязи с сознанием человека» [Бураго 1992: 149], а следовательно – трансформируется и сознание).
Впрочем, выясняется, что, например, в беллетристике запасы иронии оказались вовсе не беспредельными: в постмодерне она исчерпала себя именно тем, что… победила. Кроме того, как верно замечено, «иронизируют всегда над чем-то, что в принципе противоречит постмодерному положению об отрыве означающего от означаемого» [Руденко 2000: 60].
Филолога, которого «не устраивает бунт против разума, лукавые игры анархического ума, деканонизация традиционной литературы, утверждение иронизма как смыслообразующего принципа… мозаического постмодернистского искусства и т. д.», оправданно настораживает то, что постмодернизм, возникший на основе решительного неприятия любого стандарта, на принципиальном утверждении толерантности, маргинальности, плюрализма и т. д., всё более зримо проявляет черты агрессивности [Теплинский 2002: 372], т. е. пытается играть роль некоего «единственно верного учения» как стандарта.
Интересно при этом, что рудименты культивирования «воспитательного чтения», практиковавшегося в советской школе, вызывают сегодня «сожаление»: увы, «школьная методика оказалась неготовой к восприятию и осмыслению постмодернистской литературы» (т. е. ее игровых начал, иронии, пародийности, доходящей до цинизма эпатажности и прочих высоких достоинств постмодернизма – см. там же завлекательную цитату из учебного пособия для старшеклассников: «Стерты границы между высоким и низким… все табу, в том числе и на ненормативную лексику. Отсутствует почтение к каким бы то ни было авторитетам, святыням. Отсутствует стремление к какому-либо положительному идеалу» и т. д.) [Кузьмина 2006: 173, 174, 180 и др.]. Brave new world! Можно еще, конечно, пообещать школьникам и скорое освобождение от химеры, именуемой совестью…
Игры в раскрепощенное слово
«Ясно, насколько “раскованным” становится мышление, с которого снята цензура устойчивых этических норм» [Кара-Мурза 2002: 122]. В сфере речевой коммуникации примерно двадцати последних перестроечно-реформаторских лет многократно декларированное освобождение общества от тяжких оков тоталитаризма выразилось и в чрезвычайно широком употреблении субстандартных лексико-фразеологических единиц. Эта игра в «раскрепощенное слово» инициировалась и активно поддерживалась российскими средствами массовой информации (точнее, конечно, – их распорядителями) и очевидно имела в качестве своей цели вовсе не расширение словарного запаса законопослушных граждан.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу