Зверинец Гумилева
Ни один русский поэт так не любил зверей. Гумилев прекрасный зоолог. И Фет, и Фофанов любили писать о романах между мотыльком и ландышем или лилией. Откуда было им знать, что нет ни одной[и]звестной бабочки, которая бы садилась на лилию или на ландыш? Гумилев такой ошибки не сделает. «И спугнет, блуждая, Вечный Жид, бабочек оранжевой окраски» [907]. Да, действительно, около воды, в тропической Африке[,] стаи оранжевых бабочек садятся на песок, тесно и густо – и взлетают при прохожденьи человека и садятся опять. Гумилев это видел своими глазами. «Над тростником медлительного Нила, где носятся лишь бабочки да птицы» [908]. Опять совершенно точно. «<���…> ночные бабочки, как тени, с крыльями жемчужной белизны» [909]. Есть и такие. Перейдя от бабочек к более крупным представителям животного царства, находим у Гумилева: дельфинов с глянцевитыми спинами, изумрудных летучих рыб, темно-зеленых крокодилов, пестрых удавов, фламинго, который «взлетев от роз таинственной пещеры», «плавает в лазури» [910], выпей, какаду, коршунов, попугаев, кондоров, орлов, у которых лоснятся коричневые крылья, черных пантер, с отливом металлическим на шкурах, жирафов, подобных издали цветным парусам кораблей [911], обезьян, львов, слонов, буйволов, медведей, гиен – всех не перечтешь. И все это не символы, как у большинства поэтов, а живые твари. И даже когда Гумилев берет зверя как символ, то и символ этот пахнет шерстью. Так, в стихотворении «Волшебная скрипка» волки, олицетворяющие роковые страдания скрипача, становятся музыканту лапами на грудь, как самые настоящие волки, а в стихотворении «Маркиз де Карабас» белый кот, волшебный слуга маркиза, очень трогательно лапкой точеной вычесывает блох [912]. А вот как описан лесной пожар [здесь Набоков читал стихотворение «Лесной пожар», 1909]. А вот заклинатель зверей [здесь Набоков читал «Укротителя зверей», 1911].
Странствия Гумилева
Гумилев первый внес в русскую поэзию тему об исследованиях неизвестных земель, трепет дальних странствий, блаженство и ужас путешествий, романтику географии. В этом смысле он напоминает мне английских поэтов. Романтика географии проходит через всю английскую литературу; она есть в рассказе Венецианского Мавра, изумляющего Де[з]демону описанием людей, у которых голова растет под мышкой или из пупа, – и в лучших стихотворениях Киплинга, изображающего, например, путешественника, который исследует неизведанные области, называет своими именами реку, как и странник в гумилевском стихе [913].
В заключение прочту стихотворение «Капитаны» [914].
[ок. 1928–1931]
* * *
После берлинского «Клуба Поэтов» Набоков принимал участие, но не выступал, на дискуссионных вечерах парижского литературного клуба «Круг» (1935–1939). Согласно отчетам о заседаниях клуба, Набоков присутствовал на них 3 февраля («Беседа шестая») и 23 февраля («Беседа седьмая») 1936 года вместе с Н. А. Бердяевым, И. И. Бунаковым (Фондаминским), В. С. Варшавским, В. В. Вейдле, А. П. Ладинским, К. В. Мочульским, В. А. Мамченко, Ю. К. Терапиано, Ю. Фельзеном (Н. Б. Фрейденштейном), В. С. Яновским и другими.
На этих двух вечерах обсуждались литературно-христианские темы: «Мысль изреченная есть ложь» (о смысле утверждения Тютчева, вступительное слово Н. А. Бердяева) и «Святость и творчество» (вступительное слово Г. П. Федотова). Беседы публиковались в парижском журнале «Новый град» [915]. В письме к жене от 4 февраля 1936 года Набоков красочно описал это собрание, а по поводу выступления Бердяева заметил:
<���…> вчера читал доклад Бердяев, перебиваемый собственным языком. <���…> Зензинов присутствовал, как пушкинская няня, Илья [Фондаминский] председательствовал, а Шерман секретарствовал. Доклад был «посвящен» философскому разбору стиха «Мысль изреченная есть ложь», но получилось, что мысль изреченная есть болтовня [916].
В «Беседе одиннадцатой», опубликованной 3 мая 1936 года, прозвучал доклад Ю. Фельзена «Мы в Европе», в котором было уделено место Набокову, на собрании не присутствовавшему. Развивая свою мысль о влиянии западных писателей на эмигрантских авторов, Фельзен между прочим заметил:
Все, что в ней [европейской беллетристике] было нового и острого – и ценного и даже сомнительного – и Джойс, и Пруст, и Жироду, композиционные поиски Вирджинии Вульф, сюрреалисты, немецкая новелла, все это как-то отразилось в произведениях наших прозаиков. Не всегда для такого перекликания необходим ученический пыл или хотя бы основательные познания в современной европейской литературе. Что-то неоспоримо «носится в воздухе» и непременно доходит до тех, кому это родственно-близко. В русскую прозу чуть ли не впервые проник теперь, через Сирина, каламбурно-метафорический блеск, опять-таки вовсе не бесцельный, прикрывающий бедную, голую суть бесчисленных людей-авторов, создаваемых нашей эпохой, и подчеркивающий то, что нам надо в себе и других преодолеть. И все же эмигрантская проза не утонула в иностранных течениях, и у каждого нашего прозаика легко найти и русские истоки. Дыхание Европы дало эмигрантской литературе то, чего так недостает литературе советской и что несомненно окажется плодотворным [917].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу