30-XI-28
Дорогие поэты,
ценю ваше милое письмо, но вы простите мне, если скажу[,] что не важно, как вы толкуете статью Зарецкого, а важно, как толкую ее я. Мне чужд общественный подход к тому роду вещей.
За свою честь, и личную[,] и литературную, я спокоен. Если после произ[о]шедшего столкновенья Зарецкий считает свою честь в порядке, то это его дело.
Его «объясненье» мало любопытно. Главный довод – то, что он говорит не о В. В. Набокове, а о рецензенте Сирине, которого сравнивает с Булгариным, чернью, etc. Я не знаю Зарецкого, как человека, но (по тому же принципу разделения) нахожу его статью глупой и гнусной.
Еще раз спасибо за письмо, жму ваши руки.
[Подпись:
В. Набоков ] [899]
V
Доклад Набокова о Гумилеве
В архиве Набокова отложилась недатированная и неподписанная черновая рукопись короткого доклада о Николае Гумилеве, предназначавшегося, по-видимому, для устного выступления в одном из берлинских литературных клубов. Поскольку первая и главная часть доклада посвящена «Смерти Гумилева», можно предположить, что он был написан к годовщине расстрела поэта большевиками 26 августа 1921 года и прочитан в «Клубе Поэтов» в период 1928–1931 годов. Как уже упоминалось, в «Клубе Поэтов» Набоков выступал с чтением своих стихов летом 1931 года.
Набоков неоднократно на протяжении своей жизни обращался к фигуре Гумилева, посвящал ему стихи, упоминал в своих американских лекциях, среди которых прежде всего следует назвать «Искусство литературы и здравый смысл». В этой лекции Набоков также возвращается к обстоятельствам трагической смерти поэта:
Одна из главных причин, почему ленинские головорезы казнили очень храброго русского поэта Гумилева тридцать страшных лет тому назад, состоит в том, что на протяжении всех измывательств, в темном кабинете прокурора, в застенке, в длинных петляющих коридорах, ведущих к грузовому автомобилю, и в самом грузовике, который привез его на место казни, и уже на этом самом месте, с шаркающим сапогами неуклюжим и угрюмым расстрельным отрядом, поэт не переставал улыбаться [900].
К такому отношению Набокова к Гумилеву были и личные мотивы. По точному замечанию В. П. Старка,
Расстрел Гумилева в сознании Набокова связывался с памятью о предательски убитом выстрелом в спину 28 марта 1922 г. в Берлине отце Владимире Дмитриевиче. В эмиграции эти два события – расстрел Гумилева в Петрограде и убийство В. Д. Набокова в Берлине – были восприняты как явления одного порядка, были знаковыми в том смысле, что под эпохой определенных упований, надежд и примирений, была подведена черта. По отношению к тому и другому применялось в качестве определения одно и то же слово – рыцарь. Оба, высоко ставившие понятие чести, в этом смысле наследовали Пушкину <���…> [901].
Публикуемый доклад о Гумилеве [902]дает представление о характере не предназначавшихся для печати, окрашенных личным чувством устных выступлений Набокова в кругу его товарищей по литературным кружкам.
Владимир Набоков
Смерть Гумилева
Гумилев очень часто и очень пронзительно думал о том, какая именно смерть выпадет ему на долю. В конце концов, смертей не так уж много. Пушкин, перечисляя в одном стихотворении разные виды конца – «и где мне смерть пошлет чужбина, в бою ли, в странствиях, в морях [sic] или соседняя долина мой примет охладелый прах» [903]– попал на роковой вариант «в бою» – не в силу пророческого озарения, а просто потому, что все формы смерти можно уложить в две строки четверостопного [sic] ямба. Никакого пророчества, никакого предчувствия нет в том, что Гумилев, постоянно думая о смерти, и особенно о смерти насильственной, предполагал, что он умрет не «при нотариусе и враче[,] а в какой-нибудь дикой щели, утонувший [sic] в густом плюще» [904]. Несомненно, такую смерть он ставил выше комфортабельной, продленной камфарой агонии в полутемной спальне. И он, как и Пушкин, попал в точку.Но если действительно, как он пишет, человеку дано несравненное право выбирать самому свою смерть, то Гумилев, выбирая между отравленной стрелой, пущенной татуированной рукойв тропическом лесу, и пулей[,] равнодушно вылитой неизвестным немецким рабочим, и топором палача, который «в рубахе красной, с лицом как вымя» [905]отрежет ему голову, – вряд ли бы Гумилев остановил свой выбор именно на последней смерти. Кто впоследствии оказался этим палачом, знают все. Я лично не без чувства какой-то волнующей гордости думаю о том великолепном презрении, с каким Гумилев, верно, глядел на ограниченных подлецов, собирающихся его расстрелять. Но расстрел его не был случайным. Большевизм не мог простить Гумилеву его великолепной известности. С одной стороны была самая мещанская революция из всех [в] истории, кровавая бухгалтерия, скучнейший мир большевикагосподина Ульянова, – с другой стороны – огромный мир Гумилева, благородный блеск солнца, мужественность, доблесть, цветы и звери, и тот оттенок царственности, который так невыносим нижним [?] породам человечества. Поэт может стоять за равéнство, но стоять за ра́венство он не может и не должен [906]. Без неравенства не было бы героизма. Царей и героев, карликов и рабов так много в стихах Гумилева именно потому, что он как поэт знал, что мир не есть общее место в экономическом трактате, – а прекрасн[ое] приключение, сказка, которая[,] как всякая сказка[,] не может обойтись без принца.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу