Борьба по „пресловутому делу“ была особенно острой не с Огаревым, а именно с Бакуниным. Ветеран не желал признавать поражение, нанесенное новобранцем? Да, но такое объяснение лежит на поверхности. Попробуем нащупать причины глубинные.
12
Герцен говорил о Бакунине: „Его былое дает ему право на исключение, но, может, было бы лучше не пользоваться им“.
Последуем совету Герцена.
В былом Бакунина были баррикады, австрийские и саксонские тюрьмы, ожидание смертной казни, крепости Петропавловская и Шлиссельбургская.
Былое — было, были и думы: обширная „Исповедь“, адресованная из равелина Николаю Первому, плюс прошения, адресованные из каземата Александру Второму.
„Исповедь“ мечена царским карандашом; пометки большей частью одобрительные. Николай сказал: Бакунин „умный и хороший малый, но опасный человек… Его надобно держать взаперти“.
„Опасного человека“ держали три года в Алексеевском равелине и столько же на острове в истоке Невы — там, в Шлиссельбурге, он перенес жесточайшую цингу, всех зубов лишился. Но „хорошего малого“, автора „Исповеди“, взыскивали милостями: ни в равелине, ни в Шлиссельбурге никому от века не давали свиданий; Бакунину давали, и притом продолжительные. Вот соузник его, польский патриот Валериан Лукасинский, тот не был „хорошим малым“, сидел в Светличной башне почти сорок лет. Цари сменялись, Лукасинский оставался в крепости, где и скончался. А Бакунина вскоре после воцарения Александра II отправили в Сибирь. Не в рудники — на поселение, и не в улусе, а в городах. И разрешили навестить проездом родовое гнездо Прямухино в Тверской губернии.
Из Сибири Бакунин писал в Лондон — Герцену. Упомянул и о своей равелинной исповеди. Именно упомянул: „Я подумал немного и размыслил, что перед jure [70] Суд присяжных ( англ. ).
, при открытом судопроизводстве, я должен бы был выдержать роль до конца, но что в четырех стенах, во власти медведя, я мог без стыда смягчить формы…“ И далее: мол, исповедь была написана „очень твердо и смело“.
Если смелостью считать хулу на Запад вообще, на немцев в частности, то смелость была. Если твердостью считать призыв к русскому царю возглавить славянство, то и твердость была. И еще смелость: „Буду говорить перед Вами, как бы говорил перед самим богом, которого нельзя обмануть ни лестью, ни ложью“. И еще твердость: „Потеряв право называть себя верноподанным Вашего Императорского Величества, подписываюсь от искреннего сердца кающийся грешник Михаил Бакунин“.
Вот какие пассажи отречения от своего былого обернул он ватой „смягченных форм“. И это тот, над ликом которого Блок начертал одно слово: „Огонь“?!
Десятилетия „Исповедь“ Бакунина хранилась в особом пакете в кабинетном шкапу шефа жандармов. После революции, в самом начале двадцатых годов, она была опубликована.
Тотчас на память — пушкинское: „Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы, — иначе“.
Даже не будучи постным моралистом, не очень-то охотно приемлешь это — „иначе“. Но сейчас не о том. Читая „Исповедь“, отнюдь не все злорадно хихикали. Нет, одни усматривали в „Исповеди“ очнувшееся в душе автора ее дворянское смирение перед первым дворянином империи. Другие — исповедь, но без покаяния. Третьи — потрясающие, почти предсмертные эмоции узника, жаждущего жизни и борьбы. Четвертые — исповедальную прозу, не уступающую шедеврам Руссо и Толстого.
Если ж миновать оттенки, полутона, оговорки, то черное и красное обозначилось так: бакунинская „Исповедь“ — измена революции и самому себе; „Исповедь“ — военная хитрость, дабы вырваться из крепости в Сибирь, а из Сибири бежать в Европу и продолжить борьбу с царизмом. На худой конец — компромисс. Примерно такой, о котором сказано у Салтыкова-Щедрина: где-нибудь в уголку, где-нибудь втихомолку испросить на коленках прощение и получить за это возможность исподволь, но неотразимо напакостить врагу.
Допустим. Но если ты пакостишь врагу, то и враг пакостит тебе. Бакунин бежал, Бакунин „пакостил“. А враг, располагая такой уничижительной для репутации Бакунина „Исповедью“, враг помалкивал. Опубликуй царское правительство „Исповедь“, и ее автор потерял бы всякий кредит в революционной среде. Нет, не опубликовало. Почему, в чем причина? Откровенно говоря, не знаем, хотя вроде бы публикация и готовилась.
Читать дальше