Роман разрастался долго, как дерево, вслепую пускал корни, тыкался ветками в стены цензуры, искал просвета. Уроки Толстого видны и в стиле, и в композиции, при которой сюжетные линии тянутся параллельно, персонажи бродят своими дорожками, изредка встречаясь у камней-развилок.
Автор решил серьезно поспорить с классиком и в длине предложений, которыми славился создатель «Войны и мира»:
Он довольно четко сознавал, что дядя Филипп успел уже подвести разговор к письмам жены, к этим (представьте себе!) еженедельным посланиям, к этим образчикам (вам, как драматургу, было бы интересно) человеческой нелепости, с чудовищною смесью объяснений в любви, оправданий своего бегства десять лет назад и умствований «почему нам нельзя жить вместе», а уж от жены было рукой подать до большой дороги, до вопиющих глупостей всего человечества, и действительно, вот уже начиналось, – но главное, он с острой обидой чувствовал ту любовность, с которой эти двое смотрели друг на друга и в которой ему не было места.
Читая роман, начинаешь понимать вторые и третьи возможные смыслы довлатовского: «написал традиционный роман». Тут речь идет уже не о традиции, а о простом копировании, попытке поймать интонацию когда-то сказанного другим. Говорить о сюжете «Зрелищ» сложно, потому что он тонет в бесконечных описаниях, лишь усиливающих ощущение статичности и «придуманности» в худшем смысле слова. Сережа Соболевский – молодой человек со склонностью к рефлексии (авторское роскошное определение – «самообращенный взгляд») и одновременно «головной» ницшеанец:
Но выходило как-то долго, без заметных результатов – и водку он пытался пить много раз, а все было противно, и на сверстников кидался, не считая, прошивал с независимым видом любую толпу и не избегал при этом задеть кого-нибудь да еще процедить сквозь зубы, а ничего не помогало – каждый раз при этом у него все так же холодели ноги, и голова делалась пустой и звонкой.
Пустоту Сережа пытается заполнить в любительском театре при местном доме культуры, так с детства его томила «неясная мечта о большом зале». Театром руководит актер Салевич. В памяти всплывает вечное: «Развитие народного самодеятельного искусства идет вперед семимильными шагами. Веяния времени коснулись, наконец, и нас – коллективов самодеятельности». Со словами своего киношного коллеги Салевич полностью согласен. Он пытается сломать знаменитую пресловутую «четвертую стену», разделяющую актера и зрителя. Процесс ломки болезнен для окружающих. В прямом смысле этого слова:
Все понемногу замолчали и сдвинулись вокруг стола. В наступившей тишине Салевич негромко сказал «начали», и в тот же момент девушка, незаметно сидевшая рядом с Сережей, взвизгнула, схватила себя за волосы и закричала пронзительным страдающим голосом:
– Врача! Надя, скорее врача! «Скорую помощь»!
– Что с тобой? – закричал кто-то с другого края стола.
– Что случилось?
– Не со мной… Галочке хуже… скорее…
Последнее слово она сказала совсем шепотом, из всех сил глотая и задыхаясь. Сережа, отшатнувшись от нее при первом крике, так и сидел, свесившись на сторону со стула и с ужасом выжидая, когда она закричит опять. Сердце у него учащенно и нервно стучало, он чувствовал, что краснеет, и от этой мысли краснел еще больше.
Сережа устраивается по протекции дяди Филиппа помощником к Салевичу. Длинные монологи о театре, искусстве как таковом прилагаются. Вторая часть истории Сережи – описание его смутных, полуоформленных томлений, связанных с женщинами. Об этом рассказывается, что удивительно, еще зануднее по сравнению с искусствоведческими пассажами.
Пока он был еще в школе и жадно вбирал в себя все, что было про «это», про «нее», пока его мозг без специального приказа выдергивал нужные сведения из книг и анекдотов, из картинок и песен, из анатомии, ботаники, географии и зоологии, из подслушанного, подсмотренного, угаданного и черт его знает, откуда еще, откуда мы все это узнаем, пока эти важнейшие сведения и знания накапливались в нем концентрическими кругами вокруг белого пятнышка в середине, ему казалось, что все его терзания спрятаны там, в этом крохотном пятнышке последней неизвестности, вернее, неизведанности, и, значит, должны иметь конец, казалось, что стоит победить в себе этот последний ужас, это последнее незнание, и наступит, наконец, жизнь.
Читателю еще повезло. Ефимов в мемуарах отмечает, что в момент написания романа он увлекся метафизикой и подумывал украсить текст философскими отступлениями. Для обоснования их появления в тексте предполагалось умертвить «дядю Филиппа». Сереже достались бы записки «эдакого пламенного идеалиста». Можно представить, какого нового уровня нечитаемости достиг бы тогда роман «Зрелища».
Читать дальше