Вот и волчица в медной шкуре. Оскаленная пасть, восемь тяжких сосцов, граненые мышцы на груди и шее, мать города Рима, как объясняла художница натурщику.
В душистых комнатах много картин — тут и дядя Анисим, и Александр Синенкин в чудной до пят одежде, с каким-то шаром в руках, и Шура Гундосая, и сам Глеб с конями под водопадом. Над одной комнатой стеклянная крыша — ночами вливается свет далеких созвездий. Здесь Глеб замедляет шаги. На стене рисунок — Мария, когда она еще была девчонкой, неуклюжей, длинноногой. Хоть бы взглянуть на детей, но он гонит эту мысль от себя ведь дети по закону не его.
Сейчас в стеклянной комнате-грезе барин Невзоров задумался над разобранной винтовкой и графином темного вина. За окнами густые кусты жасмина ограждают дом от непрочного, тленного мира.
Из этой комнаты видна зубчатая круглая башенка — там хозяйка, по ее словам, принимает лунные ванны.
Очень нравится Глебу в банкетном зале мебель — тяжелая, с затейливыми узорами и шишечками, с разными выдвижными ящичками. А серебряная посуда, хрусталь за стеклом! Печки, правда, в доме бестолковые — камины, стряпать в них неловко, но тут в доме и не стряпают. На турецких кушетках спят закормленные коты. При виде Глеба они вяло приоткрыли глаза — одно время он поставлял для них мясо.
В мастерскую художницы ход по крутой лесенке вверх. Дверь размалевана, как фартук маляра. Вверху нарисованы слова:
Создал я в тайных мечтах
Мир идеальной природы,
Что перед ним этот прах:
Степи, и скалы, и воды! [7] В. Брюсов.
Зная, как вести себя в господском доме, Глеб постучался, но дверь открыл раньше приглашения. Наталья Павловна улыбнулась казаку. Она любила его за рабочую удаль и сметку, не раз говорила при нем гостям, что если б была королевой, то сделала бы Глеба министром двора.
Поклонившись барыне, Глеб привычно обнажился, взял казачью пику и замер, глядя на Белые горы.
Наталья Павловна мяла клейкую глину. Внизу звонили часы в инкрустированной оправе. Кто-то тихонько играл фортепианные пьесы. Глеб понимал гармонь и балалайку. Но странно: при звуках рояля видел не то, что перед глазами. Вот сейчас за итальянским окном деревья, угол службы под черепком с сосульками, на мокрых ветках сыто каркают вороны, внизу станица, тысячекрышая, разбросанная. А он видит майское утро в ландышевом лесу, солнечные нити лучей, протянувшиеся струнами над зеленой, в туманах и колдунах лужайкой.
Нечто подобное он, наверное, видел в жизни, но, не обращая внимания, проходил мимо. Музыка возвратила ему этот мир. Так он узнал, что мир не один, миров множество — сколько людей.
В мастерской — натянутые холсты, краски, глина, деревянные чурбаки. Есть и туалетный столик с зеркалом. Оттуда, от флаконов с духами и ярких коробок с пудрой, исходил нежнейший и волнующий запах. Как и музыка, он непонятен казаку, привыкшему к запаху лугов, конюшни, горелой соломы и мышей. Но, как и музыка, запах будил желания неведомые, рождал тоску и зависть по иной жизни. Запах красок и лака вовсе волшебный — красками художница создает живого Глеба, коня, тучу, лиман!
Наталья Павловна указала на угол. Глеб достал запыленную бутылку. Выпили чудесного омолаживающего вина. Заели конфетами. Глеб стал лучезарнее, мужественнее. Художница закурила. Она лепила бога войны.
С полдня завечерело. Стали срываться мелкие сухие снежинки. Насел густой туман, оставшись на крышах инеем. На деревьях нахохлились куры.
Кошка, охотившаяся с утра в сусеках, пришла в хату, свернулась на теплой печке, покойно урча.
— Быть холоду, — сказал Федор и сам сел к огню.
Печка топлена с утра. Сейчас Федор кидает в подтопок жгуты соломы. Пламя с воем хватает солому, разворачивает золотистые пуки в огненные веера и почти сразу превращает их в черный пепел. Настя стала сумовать, чего вечерять. Федор распорядился зарубить старого гусака — он на людей стал кидаться.
Федька, недослушав, взял топор, надел на босу ногу чарыки деда Ивана, нахлобучил отцовскую шапку и выскочил на баз. Снежок заметал копны лабузы, кучи навоза. Гусак ходил в амбаре, выбирая в полозе потерянные зерна. Зашипел на Федьку, по-змеиному изгибая шею. Федька кинул на него парус, поймал шею и ноги, уложил на дровосеку, перекрестился и с одного маху отрубил птице голову. Обезглавленный гусак затрепетал крыльями с новой силой, вырвался из рук, метнулся в заросли конопляника, забился под стенкой, брызгая кровью. Около лезвия топора, увязшего в дереве, птичья голова хлопала глазами и широко разевала окровенелый роговой клюв. Настя ощипала и опалила гуся. Бросила в чугун с варом. Нажарила румяной картошки на гусином жиру. Принесла из подвала рябую сахарную тыкву, развалила ее кровавым топором, выбрала сердцевину, положила кусками на жар. Федька жарил семечки, чтобы потом поровну, стаканчиком, поделить всем, — только горько делить теперь: разлетелась семья. Федор передал огонь Федьке, сам порубил тем же топором самосад в деревянном корыте, в котором поили молочных поросят.
Читать дальше