Во время опалы коллеги А.Я. Гуревича, желавшие нравиться начальству, при встрече с ним на улице переходили на другую сторону {592} , в коридоре института проходили вдоль противоположной стенки {593} . Начальники смотрели хмуро и не подавали руки. Приходилось скрывать от коллег свои научные планы: «Когда в начале 70-х годов я работал над своими книгами, то старался никому не рассказывать об этом, кроме близких друзей. <���…> Если заранее узнают, что я пишу какие-то “Категории средневековой культуры”, то кто-то может снять трубочку и позвонить по телефончику какому-то начальнику, и будет высказано мнение о нецелесообразности издания». Арон Яковлевич не мог найти работу в столице. Шестнадцать лет, 1950–1966 гг., коренной москвич вынужден был работать в Калининском пединституте, проживая с четырьмя коллегами в одной комнате, и еженедельно на 3 дня приезжать в Москву для работы в библиотеках {594} . «От преподавательской деятельности (в столичных университетах. — Б.М.), дела благодарного, но требующего огромных усилий, нас заботливо оградили и к студентам не подпускали. Мы были изолированы от молодежи» {595} . «Объективность, понятая как угождение и “нашим” и “вашим”, трусость, которую надо же как-то оправдать в глазах других и собственных, наконец, подлость, каковая нуждается в камуфляже и идейном прикрытии, — этим путем идут, увы, не единицы» {596} .
Думаю, Арон Яковлевич сгущает краски в том смысле, что, как мне кажется, подавляющее большинство историков ситуацию воспринимало иначе, чем он, — достаточно спокойно и с уверенностью в завтрашнем дне. Научные работники хорошо оплачивались, имели высокий престиж в обществе; лояльные, их было большинство, находились в почете у власти. Свобода творчества, как теперь выясняется, беспокоила немногих. Я, например, предполагал: у всех видных советских историков в письменных столах лежат рукописи со свежими идеями, которые они не могут обнародовать только из-за цензуры, и, как только ее отменят, в отечественной историографии немедленно, на следующий день, наступит возрождение. Однако новаторских работ по периоду империи, опубликованных сразу после отмены цензуры, мне неизвестно; они стали появляться, спустя несколько лет, и явно были написаны не в советское время. На запасных полках в расчете на лучшее будущее, по-видимому, ничего не лежало (как, например, у кинематографистов, писателей или художников). Публичным свободомыслием отличались немногие историки (кроме самого А.Г. Гуревича, А.А. Зимин, А.М. Некрич и некоторые другие, менее известные). Типичны были две другие жизненные и профессиональные позиции — «тихий нонконформизм» и «тихий конформизм» {597} , особенно вторая. Но существовал и громкий, или воинствующий, конформизм, пример которого дает автобиография доктора философских наук, ведущего научного сотрудника Института философии РАН В.И. Толстых. По его признанию, он полностью разделял официальные идеалы, к советской власти был лоялен, ее недостатки сознавал и относился к ним достаточно критично. Он занимал активную жизненную позицию; ему не приходилось кривить душой и лицемерить; он всегда оставался самим собой. В советской философии, по словам В.И. Толстых, он нашел наилучшую для себя сферу приложения сил. Он оказался востребован и в выборе исследовательских тем был свободен. Поэтому он с чистым сердцем пишет: «В общественном смысле моя жизнь состоялась. <���…> Может быть, не всегда и не во всем жизнь складывалась так, как задумывалось и хотелось, но прожил ее с сознанием, что ни в чем социально и лично важном я не погрешил — ни в истине, ни в вере» {598} . [70]Это пишет философ о своей профессиональной жизни в то время, когда отклонение даже на сантиметр в любую сторону от исторического и диалектического материализма жестко пресекалось и каралось. Наверное, именно тихий и воинствующий конформизм стал важной причиной того, что в перестроечное и постосветское время «отечественная экспертная элита, включая коллег по гуманитарным и социальным наукам, провалилась в объяснении российских реформ и состоявшихся перемен в условиях жизни населения» {599} .
И все же объективно атмосфера в доперестроечное время для новаций в историографии являлась настолько неудовлетворительной, что теперешние условия можно считать близкими к оптимальным. Руководство ОИФН РАН приходит на помощь сотрудникам академических учреждений в трудных ситуациях. Мои новации получили поддержку в сообществе историков и за его пределами. Некоторые мои институтские коллеги утверждают: если бы рукопись книги обсуждалась не на Ученом совете СПбИИ, а на общем собрании научных сотрудников, то при тайном голосовании я получил бы поддержку большинства. Но ведь и на Ученом совете из 16 голосовавших 3 проголосовали за рекомендацию рукописи к печати и три «воздержались», т.е. каждый третий фактически меня поддержал, и это при открытом голосовании на глазах у дирекции, двух академиков (один из них, А.А. Фурсенко, в тот момент являлся заместителем академика-секретаря по историческим наукам) и одного чл.-кор., выступавших против рекомендации книги к печати под грифом института. Симптоматично, оппоненты, в кулуарах сравнивавшие историческую антропометрию с «новой хронологией» акад. А.Т. Фоменко, не решились поставить вопрос о невыполнении плана или запрещении публикации. А ведь я лично слышал, как один из них предлагал обратиться ко всем издательствам с просьбой-требованием не печатать мою книгу.
Читать дальше