Я, надо признать, не все из этого понял. В первые часы со мной было то же, что с любым, кто за всю жизнь не видел больше полусотни лиц разом и вдруг попал туда, где кругом сплошные улицы, площади и бульвары и все это топчут тысячи человек. Остальные погонщики куда-то отвернули вместе со стадом, или это я от них отбился – бродить, запрокинув голову и разинув рот.
Меня толкали: «Смотри, куда идешь!» А я только и делал, что смотрел – на все сразу. Это трудно, даже когда все стоит на месте. А тут только разглядел одно, как сзади напрыгнуло новое и чуть не сшибло тебя с ног.
Вот, если хочешь, по порядку: мелодии всех, кто там был, сплавились в гимн, похожий на звон в ушах, когда хочешь и никак не можешь заснуть. В деревне за каждым лицом видишь, в кого оно такое, как оно меняется, злится, смеется, какие выражения любит, какие нет. А тут одно зевает, другое кричит, у третьего шрам, у четвертого за щеками набита еда, в пятом какая-то тоска почудилась: может, любовь. И вот, начинаешь двигать мебель в голове, ищешь, куда все эти лица пристроить, куда свалить кучей эти четвертинки чувств. Если пришел в Брэннинг-у-моря, значит деревню давно оставил позади. А все-таки думаешь о нем деревенскими словами: реки мужчин, потоки женщин, буря голосов, дождь пальцев, джунгли рук. Это к Брэннингу несправедливо. И к деревне тоже.
Здесь не получилось бы ничего сыграть. Клинок висел без дела у меня на боку, а я шел по Брэннингу и пялился на пятиэтажные дома, пока не начались двадцатипятиэтажные. Стал пялиться на них, а потом увидел такой, что и неизвестно, сколько в нем этажей: я все сбивался со счету на середине (где-то около девяностого), а народ вокруг толкался будь здоров.
В Брэннинге есть несколько красивых улиц, где деревья гладят ветками стены домов, и много пакостных улочек, где на тротуаре мусор кучами и какие-то коробки с людьми напиханы одна на другую. Там так тесно, что от застоя протух и воздух, и люди.
На стенах висели обтрепанные плакаты с Голубкой. Попадались и другие какие-то знаменитости. У одного плаката, морщинисто налепленного на забор, собрались мальчишки. Я тоже просунулся посмотреть, на что они смотрят.
Из радужных завихрений тупо глядели две женщины. Подпись: «Это близняшки. Одна как другая, и обе не как все».
Мелюзга хихикала и пихала друг друга локтями. Похоже, я чего-то не понимал с этим плакатом. Я повернулся к одному из мальчишек:
– Что тут такого?
– А? – У него были веснушки и протез вместо одной руки. Он почесал голову пластиковыми пальцами. – Какого такого?
– Что смешного?
Парень сперва решил, что я прикидываюсь, потом осклабился и выпалил:
– Не как все – значит инакие!
Все засмеялись, и смех был с гнильцой.
Я протолкался через них обратно. Я старался услышать музыку, но ее не было. Когда не можешь слушать, не можешь искать, а тротуары и толпы больше не отвечают на твои вопросы, вот это и есть одиночество, Фриза. Я сжимал клинок и, не думая, ломил вперед, начисто ото всего отрезанный, словно потерявшийся в мегаполисе.
…Блестящие черепички, ноты Кодаевой сонаты, наложенные одна на другую! Я рывком обернулся на звук. Под ногами тротуар из чистых, нетреснутых плит. На углу зеленеют деревца. Дома за медными калитками уходят вверх, словно откидываются в небо.
Чешуйки мелодии рассеялись у меня в голове. Мигая, я переводил взгляд от калитки к калитке, прислушивался. Потом несмело поднялся по нескольким мраморным ступеням и ударил в медь рукоятью мачете.
Резкий звон запрыгал по улице от стены к стене. Он испугал меня, но я ударил еще.
Входная дверь в медных заклепках распахнулась внутрь. В калитке что-то щелкнуло, и она, хрипло прозвенев, впустила меня. Я осторожно двинулся к открытой двери. Прищурился в темноту за порогом и вошел. Я был слепой от уличного солнца и один на один с музыкой.
Потом глаза привыкли к полусвету: впереди было окно. Высоко, среди темного камня, в стеклянных сотах, забранных в свинец, цветными пятнами проступал и извивался дракон.
– Лоби?
Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою.
Откровение Иоанна Богослова, 2: 4
Моя беда в том, что такую тему нельзя брать серьезно, не смещая фокуса к некоему центру, рассуждать о котором не под силу ни мне, ни кому-либо еще… Я не могу говорить о ней исключительно в разрезе моральных проблем. Главная надежда сейчас – сразу заявить о моей главной теме и неспособности раскрыть ее полностью.
Джеймс Эйджи. Письма к отцу Флаю
– Но где оно, это обиталище, и как бы прийти в него?
Читать дальше