Зато теперь, когда они ушли, из тени выступил господин Лагранж – с судейской непоколебимостью при помощи смеси наречий он заявил, что, "имея молодой жена", он более не допустит L’irresponsabilite et debuche в своем доме, а потому, хотя monsier le lietenant заплатил ему вперед, но он как La personne honnete [10] Порядочный человек (фр.)
не намерен более мириться с его пребыванием, и даже, хотя, по совести, имел бы право удержать с monsier le lietenant за причиненное неудобство, но, тем не менее, готов сей момент возвернуть оставшиеся за недожитые им четыре дня девяносто три с половиною копейки (фон Штраубе даже не успел удивиться той скорости, с которой было посчитано и отсчитано, как медяки, в самом деле, оказались у него в руке), — да, да, готов, без всякого сожаления, ибо mieux mis re, que l’honte! [11] Лучше нищета, чем позор! (фр.)
– и пусть это будет платой его, бедного человека, за то, чтобы ни часа, чтобы ни одной секунды более…
Фон Штраубе – вприпрыжку из-за мороза – шел по вечернему городу, пока что не зная, куда держит путь. Никакого своего имущества он с квартиры не взял и ничуть об этом не сожалел – там не было ничего такого, что стоило бы волочить с собою в новую, уже, без сомнения, приближавшуюся жизнь. В одном кармане лежала бесценная карточка с приглашением, в другом звенело нечто, в определенной мере почти столь же драгоценное – ибо что может быть дороже медяков, отданных рукой самого наипоследнего во вселенной скупердяя? Порой ему казалось, что за ним скользят две тени – Крупного и Коротышки, — но сейчас это его почему-то не тревожило. Было чувство одновременно и пустоты, и свободы: пустоты на месте всех прожитых двадцати семи лет жизни и свободы от жилья, от службы, от забот о хлебе насущном, от всех пут, которыми прежде он был привязан ко всей этой суете. Ибо…
* * *
Вновь возникал словно из воздуха насмешливый птичий клекот:
— …Ибо, лишь отторгнув прошлое, ты приходишь в истинное движение; остальное – просто кружение на привязи, какое пристало разве неразумному псу, стерегущему конуру своего утлого бытия…
* * *
Ибо…
Ноги сами привели к нужному месту. Роскошный дом иллюминировал улицу тремя рядами ярко полыхающих окон. Две тени позади ударившись о свет, на миг заметались, как бабочки возле пламени, и сгинули в темноте.
— Фон Штраубе, мой друг! Сколько зим!.. — на мраморной лестнице, распахнув объятия, приветствовал его Василий Бурмасов, вместе с ним начинавший когда-то морскую службу, а с недавних пор, после получения дядюшкиного наследства, миллионщик и хозяин этого особняка.
Они расцеловались: Бурмасов, разгоряченный шампанским – жарко, фон Штраубе – куда как более сдержанно. Очень уж близкой дружбы за ними никогда прежде не водилось, и лейтенант никак не ожидал подобного радушия.
— Вспомнил-таки! — мял его в своих лапищах здоровяк Бурмасов. — Рад, не представляешь как рад! А то, знаешь ли, дружище, иной раз такое подступит – ну, прямо…
…и обнаружил себя уже за уставленном снедью столом, в огромной гостиной, размером со средний плац для парадов. Лакей, выряженный под греческого виночерпия, в короткой хламиде, с венком из виноградной лозы на голове, наполнял бокалы пенящимся шампанским.
— …прямо застрелиться, ей-Богу, хочется, — закончил свою мысль Бурмасов, мгновенно вдруг погрустнев. — Право, брат, иногда такая тоска!..
В дальнем конце залы, на софе сидели бездвижно, как статуи, три прекрасные фемины: две, по краям – златовласые, в античных одеяниях, третья, в центре, самая хорошенькая личиком, выглядела еще более причудливо – была в одеянии древнеегипетской жрицы, с головкой, обритой наголо и выкрашенной в голубой цвет; лицо у этой, последней, было бесстрастным, будто вылепленным из воска. Бурмасов два раза хлопнул в ладоши; египтянка даже не шелохнулась, а обе эллинки тотчас вскинули очаровательные головки.
— Одиллия, Сильфидка, Нофрет, пошли прочь! — крикнул он им. — Надоели, к бесу. — Ткнул в плечо лакея: – И ты, Филистратий, пшёл вон! — Когда те поспешно исчезли, вновь обратился к фон Штраубе: – А ты, брат, не робей, угощайся, по лицу вижу – небось, не евши… Грустно мне, грустно, брат! Давай-ка с тобой, брат, что ли, выпьем.
От тепла и хорошей еды после почти двухдневного голодания фон Штраубе с первого же глотка шампанского сразу размяк и уже не чувствовал неловкости, которую испытывал в первые минуты. Да и Бурмасов держался с ним запросто, так что ему и вправду стало казаться, что их сплачивала давняя тесная дружба, никогда не пресекавшаяся. Выпив, облобызались вновь; тогда лишь он догадался спросить, что за тоска его мучает.
Читать дальше