Всё зависит от Софьи. Пока она не даст явного подтверждения — Андрей не тронет ни епископа, ни бояр. Вне зависимости от моей судьбы. Меня здесь можно прирезать, отравить, придушить, забить кнутом… Пока он об этом явно и достоверно не знает — он всерьёз не сдвинется, сыска не начнёт.
«Разве я сторож брату своему?». Тем более, если этот брат — Ванька.
Да и вообще — сыск идёт не обо мне, а по делам Улиты. Я, моя судьба в этом… Я уже разбирал мотивацию Андрея. Моя смерть для него — возможно, даже и желательна.
Вот если Якун бросит мою отрезанную голову Андрею в лицо с криком и диким хохотом:
– Вот, от чудачка твоего тыковка!
Тогда — «да». Явное и наглое преступление противу власти государя. А до тех пор — «нет». «Всякое сомнение толкуется в пользу обвиняемого». Да и как можно обвинять «уважаемых людей»?
Я уже рассказывал, что судопроизводство в «Святой Руси» предусматривает специальную категорию свидетелей. Не свидетелей рассматриваемого события, а вообще — жизни истца и ответчика. Их репутации.
Развалить репутацию Кучковичей в глазах Андрея — возможно только прямыми и однозначными фактами. Которые он сам искать не будет. А я ему — отсюда! — притащить их не могу.
С Софьей — иначе. Пока она жива — он будет её искать. Её смерть — будет подтверждением их вины. Они что — этого не понимают?!
Одно исключение: если смерть Софьи будет обставлена так, что её невозможно будет связать с Кучковичами и/или Феодором. И/или Суздальскому князю будет невозможно провести тщательное расследование.
Как они это могут сделать? Нужно понять их планы. Потому что от этого зависит моя жизнь.
Ну, и конечно, светлое будущее всего, пока ещё — недо-прогресснутого, человечества.
Хотя, честно говоря, целостность моей собственной шкуры волнует меня куда больше, чем сотни миллионов шкур потенциальных потомков нынешних стад хомом сапнутых. Вот такая я эгоистическая сволочь. Извините.
На следующий день стандартная лечебная процедура была модифицирована. Лекарь поцокал языком и сообщил, что я — пёс смердячий. В смысле: на мне всё заживает, как на собаке. После чего устроили расширенный вариант гигиенических процедур: обтёрли мокрой тряпкой с уксусом, подмыли, перестелили, перевернули и перестегнули.
Теперь я тупо пялился в потолок в полной темноте своего подземелья. Под маковкой — доска. На шее ошейник на цепи, руки тоже пристегнули кожаными наручниками поверх повязок, за край лежанки. И щиколотки так же. Лежу в растяжку. Чуть шевельнусь — цепки звякают. Не жалеют славные русские бояре Кучковичи железа для сидельцев и страдальцев. Такая, знаете ли, вековечная московская манера. Но есть чему порадоваться: не «евро-кровать» — вороты для растягивания отсутствуют. Пока.
Чем-то меня сегодня знахарь странным поил. Обычно, после его отвара, я сразу вырубался и потом целый день голова — будто опилками набита. Морфин? А сегодня… на хи-хи пробивает. Опять героинчику подсыпали? Это у них тут фирменный знак высокого градуса лекаризма? Опять вспомнилась мне Юлька-лекарка… и наши в её избушке… развлечения.
– Ну, ты как? Живой?
Дверь распахнулась, и в низкий дверной проём, прикрывая ладонью свечку в руке, шагнула женщина.
Ни — «здравствуй», ни имени-отчества. Будто на дню уж много раз виделись. Невежа. Хамка. «Ма-асквичка ма-асковская». Самая первая. Вот так с неё всё и пошло? А может у неё хамство — типа профессиональной болезни? Я таких начальников немало видел. Сперва — человек-человеком. А потом такое вылезает…
Софья поставила свечку в подсвечнике на стол в стороне, подошла ко мне, стащила одеяльце и присела на край топчана.
Надо ли объяснять, что со всеми этими событиями я остался… э-э… без белья. Как и сказано: «сымут с вора рубашку и…». Голый. Как… как Иисус в Иордане. Даже голее — на нём хоть голубь бывал. У меня — ни одного засиженного птицами места. Только повязки на особо пострадавших. Последние дни, когда здешние служители меня вертели, крутили, перевязывали и утку подносили… мне как-то фиолетово было. А тут… засмущался.
– Тут болит? А тут? Рёбра целы? А голова? Ну-ка глаза влево-вправо… Мазь-то моя помогает? А чего колени сбитые?
Она то тыкала пальцем, то отворачивала край моих повязок. Её прикосновения, сперва — короткие, чёткие, «деревянные» стали более мягкими, продолженными, ласкающими. Сменился и голос. От резкого командно-княгининского он ушёл в глубокий, воркующий.
Читать дальше