– Так как же это? – не выдерживаю. – А без снега понять и простить невозможно?
– А чего тут понимать? – орёт Петрович. – Варька-то его – одно наказание, и прощать нечего: помилуются, отведут душу и по-новой на каторгу…
– Эх! – вздыхает Николай, – видел бы ты её. Огонь! Хотя и училка… Мне бы только посидеть с ней рядом. Всё бы отдал.
Я кошусь в его сторону, восхищаясь чужой бесшабашностью. А что я готов отдать, чтоб убраться отсюда? "Аллах не меняет того, что с людьми, пока они сами не переменят того, что с ними". И опять пустота. И горечь. Мне всё равно.
Равнодушен я к судьбе своей. Оттого и радует чужое стремление к переменам.
– Она недавно у нас, – опять орёт Петрович, – месяца три. Как приехала, мужичьё-то всё с ума и посходило…
– Видать немного ума было.
– Какой ум? – Петрович немного сбавляет тон. – Это всё бабы! Всё зло от них!
– Кто осудит женщину? У каждого – своя мама… или вы думаете, что наши мамы не знали молодости?
– При чём тут мама?
– Если хватает ума не осуждать своё, то к чему выказывать глупость, осуждая чужое?
На мгновение повисает пауза. Петрович растерянно хлопает глазами, теряя влагу с бороды. Николай тяжело вздыхает и говорит:
– Всё, пора двигаться. Давай-ка, Петрович, на выход. Да и кобыла твоя…
– Это мерин, – вяло и как-то чересчур трезво возражает Петрович. – Зорька по снегу плохо идёт.
– Вот и молодец, – бубнит Николай, открывая ему дверь. – Давай-давай…
Осторожно, бутыль не разбей.
Петрович пропадает в косых струях метели. Николай захлопывает дверь.
"Что я такого сказал"?
Несколько минут сидим молча.
– Чего там? Трогай, что ли… – не выдерживает Николай. – Разворачивайся.
– Каким образом? У нас в будке шесть ёмкостей, все наполнены лишь на треть.
Перевернуться хочешь?
Мы смотрим, как в свет фар лениво входит лошадь. Потом появляется повозка с маяком-возчиком на передке. Петрович, не оборачиваясь, несколько раз махнул рукой, я помигал ему в спину дальним светом, и он пропал, сгинул, в каких-то десяти-пятнадцати метрах от нас.
Ничего не видно.
Я достаю тряпку и, сколько могу дотянуться, протираю стекло перед собой.
– Минуту посидел, а стёкла как запотели…
Николай перехватывает у меня тряпку и протирает стекло со своей стороны.
– Да здесь не высоко, – в его голосе отчётливо слышатся заискивающие нотки. – И снега не очень много. А можно сдать назад? Тут неподалеку съезд в посадку…
Представляю, как огромная машина с залепленными снегом фарами заднего хода, бледным расплывчатым пятном пятится задом, а какой-то бедолага мчится навстречу, напряжённо вглядываясь в десятиметровый просвет перед собой…
– Придётся ехать в Антонюки, – говорю. – Там развернёмся, на бригаде.
– В Антонюки, так Антонюки… – вздыхает Николай.
– Что она в этом бабнике нашла? – шепчет себе под нос Николай. – Пройдоха он, и пьяница!
– Так ведь одна, – пытаюсь его успокоить. – Ты же не знаешь, чего её сюда занесло. Что оставила, с кем простилась. Одиночество – страшная штука. Кто первым успел плечо подставить, тому и греть.
– Мудрёно ты всё говоришь, – тихо тошнит Николай. – Не всегда понятно.
– А что ж тут понимать, Коля? Когда внутри пусто, все средства хороши. На сегодня отогрелась, не замёрзла, вот и славно. Пока такие, как мы с тобой сопли жуют, стоя в сторонке, примериваясь, да прикидывая, Вальдемар и согрел, и плечо подставил. И молодец. Не будь его, может, тебе сейчас и мечтать не о ком было бы.
И не такое бывает.
Из белесой ряби проявляется указатель "Антонюки". Николай, повернув голову, провожает его взглядом.
– А как же любовь?
– А это и есть любовь. Когда сердце ноет, а на глазах – слёзы. Когда всё "не так", а как ему быть должно – не знаешь. Когда лезешь на стенку и сам не разберёшь из-за чего. Женщины дарят нам забвение. Но и от нас они ожидают его же. И неравноправие в том, что их подарок мы принимаем всегда. А вот с расчётом не спешим…
– Ну, не знаю. Как по мне, всё гораздо проще. Мне бы только зацепиться, познакомиться…
Я смотрю на часы: четыре часа сорок минут. Самое время для рассуждений о любви и о жизни.
– И что дальше, Николай?
– В каком смысле?
– В прямом. Познакомишься. Что дальше? Сперва: цветы, конфеты, шампанское.
Приветствие по высшему разряду. Распустишь павлиний хвост, соловьём напоёшь о себе, путая вымыслы с домыслами. И глаза блестят, и губы сохнут, и дрожь в груди, и щемит ниже пояса. А потом, как желаемое свершилось, время на песни всё сокращается, всё меньше цветов, конфет, шампанского. И павлиний хвост уже ни к чему, и говорить вроде бы не о чём. И то, что только вчера дрожало в груди, сегодня – обуза. И нести тяжело, и бросить – жалко…
Читать дальше