(Зиновьев заказал художнику Исааку Бродскому большую картину, изображающую это историческое заседание. Бродский сделал наброски. Впоследствии художник переписывал свое полотно, заменяя одних участников другими по мере того, как кризисы и оппозиции изменяли состав Исполкома…)
Второй конгресс Коминтерна продолжил свою работу в Москве. Сотрудники и иностранные делегаты жили в гостинице «Деловой Двор», расположенной в конце широкого бульвара, по другую сторону которого возвышалась белая зубчатая стена Китай — города. Расположенные неподалеку средневековые ворота, увенчанные старинной башенкой, вели на Варварку, где находился легендарный дом первых Романовых. Оттуда мы шли в Кремль, этот город в городе, все входы в который охраняли часовые, проверявшие пропуска. Двойная власть революции, советское правительство и Интернационал, заседали во дворцах самодержавия, среди старых церквей в византийском стиле. За кремлевскими стенами жил город, незнакомый делегатам (их отсутствие интереса к нему меня огорчало), — Москва со своими голодными пайками, арестами, злоупотреблениями в тюрьмах, закулисной спекуляцией. Роскошно питаясь среди всеобщей нищеты (хотя яйца, по правде говоря, подавали испорченные…), прогуливаясь по музеям в виде образцовых яслей, делегаты мирового социализма имели вид отпускников или туристов в нашей осажденной, обескровленной республике, не залечившей свои раны. Мне открылась еще одна форма несознательности — марксистская. Руководитель немецкой партии Пауль Леви, спортивный и полный уверенности, просто сказал мне, что «для марксиста во внутренних противоречиях русской революции нет ничего удивительного», и, без сомнения, так оно и было, но эта общая истина служила ему ширмой, ограждающей от непосредственной реальности, все — таки немаловажной. Подавляющая часть большевизированных левых марксистов находила такое поведение приемлемым. Слова «диктатура пролетариата» чудесным образом все им объясняли, они даже не задавались вопросом, что думает, чувствует, делает пролетариат — диктатор. Напротив, социал — демократы были исполнены критического духа и непонимания. У лучших из них (я имею в виду немцев Деймига, Криспина, Диттмана) мирно обуржуазившийся социалистический гуманизм страдал от сурового климата революции, вплоть до того, что они выступали против всякого ригоризма. Делегаты — анархисты, с которыми я много спорил, испытывали здоровый страх перед «официальными истинами», высокомерием властей и жадно интересовались реальной жизнью; но, как сторонники теории преимущественно эмоциональной, незнакомые с политэкономией и никогда не ставившие перед собой проблему власти, они не могли теоретически осмыслить значение происходящего. Это были прекрасные ребята, остающиеся в целом на романтических позициях «вселенской революции», как ее представляли себе анархо — коммунистические ремесленники между 1848 и 1860 годами — до появления современной индустрии и пролетариата. Анхель Пестанья, часовщик из Барселоны, трибун НКТ, худой и недоверчивый, с глазами и усами великолепной черноты; бородач Армандо Борги из итальянского Синдикалистского союза;
Августин Сухи с лицом рыжего рейтара, делегированный немецкими и шведскими синдикалистами; Лепти, могучий землекоп, представлявший французскую ВКТ и газету «Либертер», который сразу же поклялся, что «во Франции революция будет делаться совершенно по — другому!». Ленин очень хотел привлечь «лучших из анархистов».
За исключением России и, быть может, Болгарии в мире нигде еще не было коммунистов. Как старые революционные школы, так и молодое поколение эпохи войны были бесконечно далеки от большевистского менталитета. Все эти люди представляли движения, отставшие от хода событий, выказывали много доброй воли и мало способностей. От Французской социалистической партии прибыли Марсель Кашен и Л. — О. Фроссар. Кашен, как обычно, держал нос по ветру и, чтобы сохранить популярность, полевел — ранее в интересах французского правительства он оказывал содействие милитаристским кампаниям Муссолини в Италии (1916). В Варшаве по пути на конгресс Кашен и Фроссар провели переговоры с польскими социалистами, одобрявшими контрреволюционную агрессию Пилсудского. [Как только это стало известным, Троцкий настоял на их безотлагательной высылке — и мы больше их не видели. Изгнание «этих политиканов» вызвало, кажется, всеобщее удовлетворение] [1-130]. Парижский комитет III Интернационала прислал старого друга Троцкого, горячего интернационалиста, профсоюзного деятеля Альфреда Росмера. Росмер, со своей сдержанной улыбкой, был воплощением бдительности, скромности, преданности. Его коллега по комитету Раймон Лефевр, высокий парень с резким профилем, санитар Верденского сражения, поэт и романист, автор книги, выразившей в избыточно лирическом стиле «символ веры» человека, вернувшегося из окопов, под названием «Революция или смерть!». Он взывал от имени выживших представителей поколения, оставшегося лежать в братских могилах. Мы быстро стали друзьями.
Читать дальше