А рядом, за высоким забором из кирпича, который отгораживал институтскую территорию от остального мира, в частности от узловой станции «Амур-Нижнеднепровск», безостановочно шли груженые составы. Некоторые, замедлив тут ход, потом разгонялись и убегали дальше, а некоторые останавливались то ли для отдыха, то ли становились в очередь на разгрузку, то ли отъезжали на запасные пути и уступали дорогу другим собратьям. Под ними прогибались и стонали рельсы, толкая землю в живот так, что она вздрагивала. Иногда слышалась чечетка колес на стыках рельс — по этой походке узнавались более легкие и быстрые пассажирские поезда. И от всех от них веяло одним — страшным изнеможением от жары, бега и трудной работы.
Кстати, когда подходило время обеда, мы умывались и углублялись в этот ад — кратчайшей дорогой, переступая через десятки путей и шпал, бегом пересекая их перед ползущим поездом, спешили на вокзал, где был сносный ресторанчик с домашней готовкой и очень неплохим выбором блюд. Рис, пока мы шли по этому опасному полю, держал меня за руку и прикрывал собой со спины. Он был относительно прихотлив в еде и выбирал самое лучшее из того, что было доступно, так что ради этого приходилось рисковать и нарушать правила перехода железнодорожных путей. Владимир Федорович смущался и пытался угощать (подкормить) и меня деликатесами, дорогой рыбой, красной икрой, домашней курочкой, жаренной под прессом, но я мужественно отказывалась, ссылаясь на диету.
— Напрасно вы отказываетесь, — ворчал он, — я достаточно обеспечен, чтобы угостить молодого коллегу обедом. Но вы не учитываете еще одного: мне не о ком заботиться, ведь я живу один, а потребность опекать более слабого присуща человеку от природы. И вот этой невинной приятности вы меня лишаете.
— Мне в жару вообще есть не хочется, — смеялась я. — А можно угощение заменить интересным рассказом?
На это Владимир Федорович соглашался и охотно вспоминал, хотя и меня расспрашивал о прошлом моей семьи. Я говорила о родителях, о папиных фронтовых дорогах.
— Вот ваш отец ассириец, прибыл из-за границы, а был призван на фронт и нормально защищал Родину, как мужчина. Я бы тоже мог воевать, если бы война была не с немцами. А так я был призван на трудовой фронт.
— Наверное, это логично.
— Э-э, деточка, вы не понимаете всей тонкости вопроса. Многие не понимают или намеренно извращают его. Тут во главу угла была поставлена этика. Ну скажите, человечно ли было бы заставлять меня стрелять в своих собратьев, этично ли немцу стрелять в немца? — в ответ я отвечала что-то неопределенное, ибо, действительно, не задумывалась об этом. — Вот, я и говорю, — продолжал Рис, — Сталин был психологом, и все учитывал. Далее, допустим, я бы не стрелял, а был иной военной профессии, спрашивается — этично ли испытывать и искушать мою душу, этично ли ставить меня в ситуацию трудного выбора, чью сторону принять? Нет, это была бы провокация. Понимаете?
— Кажется, да.
— Национальные чувства имеют очень тонкие струны, они сильнее родственных, поверьте. И скажу почему — потому, что тут человек сам выбирает и за свой выбор будет стоять насмерть. Но выбор должен сделать убежденный, много думающий человек. Все ли на это способны? Нет, конечно. Спровоцировать неискушенного человека легко. Но справедливо ли было бы потом судить его за предательство? Сталин и это учитывал. Он уважал каждую душу! И мудро поступил, что всех немцев, призвав в Красную Армию, направил не на военный фронт, а на трудовой. Мы делали то, что надо было стране, но мы не видели бойни и наши души ничем не травмировались.
— Это, вы правы, не все понимают.
— Вот и плохо! Любое непонимание не способствует укреплению своей страны, оно играет на руку врагу. А врагов у России во все века было предостаточно, — Рис замолкал и о чем-то раздумывал, потом добавлял: — Мне некому сказать эти мысли, к сожалению. Я родился со странной судьбой — с немецким характером, но с русской душой. В большинстве обстоятельств я чувствую себя русским.
— Ну и хорошо, — обрадовано вставляла я. — У нас в семье хуже, мой отец не любит приютившую его родину, ругается.
— Нет, в моем случае это страшно.
— Почему?
— От этого все беды, например, мое одиночество. Знаете, с возрастом человек стремится рассказать о своей жизни, а я не могу давать интервью, обсуждать публично вопросы своей биографии. Не могу писать воспоминания, как Борис. Как было заведено еще со времен моих родителей, я связан дружбой, чувством солидарности с немцами, и должен либо поддерживать их заблуждения, либо они меня проклянут и я останусь в памяти людей чуть ли не негодяем. Хорошо, что ваш отец не поддерживает отношения с соплеменниками. Он свободен.
Читать дальше