Петр Алексеевич, сидевший в задних рядах, поднялся и тихонько, пригибаясь, вышел из клуба. Он вернулся домой, вошел в кабинет и начал писать по-английски обращение к рабочим западных стран.
«Трудящиеся культурных стран и их друзья из других классов должны прежде всего заставить свои правительства отказаться от мысли о вооруженном вмешательстве в дела России, как открытом, так и замаскированном, в форме ли вооруженной помощи или в виде субсидий разным державам.
Россия в настоящий момент переживает революцию, какую пережили Англия в 1639—48 гг. и Франция в 1789—94 гг., и все нации должны отказаться от позорной роли, какую во время Французской революции играли Англия, Пруссия, Австрия и Россия.
Надо иметь в виду то, что, пытаясь создать строй, в котором весь продукт соединенных усилий труда, техники и научного знания будет принадлежать обществу в его целом, русская революция не является простым эпизодом в борьбе партий. Эта революция подготовлялась с эпохи Роберта Оуэна, Сен-Симона и Фурье почти целым столетием коммунистической и социалистической пропаганды…»
Когда Саша привела делегацию в дом, Петр Алексеевич вошел в гостиную и отдал свое обращение Саре Ливингстон.
— О, это прекрасно! — сказала она. — Вас знает вся Европа, и письмо к рабочим Запада будет иметь огромное значение. Мы постараемся распубликовать его в европейских газетах.
— Буду очень признателен, — обрадовался Петр Алексеевич.
Делегация уехала, пообещав всеми мерами содействовать рабочему движению в защиту Советской республики.
А дни шли все более знойные. Свирепствовала засуха. Рынок умирал, и бешеная дороговизна была его предсмертным бредом: мера картофеля — 6000 рублей, фунт квашеной капусты — 200, четверть молока — 1900, десяток яиц — 2000, одна луковица — 75, мясо в рыночных рядах вовсе не появлялось. Редко кто заходил в эти опустевшие ряды. Город вообще казался пустыней в такую жару. Люди, потные, разморенные, двигались по улицам медленно, вяло. Если Петр Алексеевич выходил из дома, горожане здоровались с ним без всякого радушия, как бы по обязанности. Гулять было тяжко даже в тени деревьев. В воздухе висело сизое марево дыма. Где-то горели леса, и почти ежедневно (а иногда и ночью) раздавался набатный звон колокола. Гости Кропоткина, почти все старые, не могли, конечно, бежать на призыв колокола. Они отсиживались в усадьбе. Теперь тут не звучал вечерами «Блютнер», не пела Денисова. А днями дом совсем затихал. Повздыхав утром, поговорив о грозной засухе, все разбредались по углам. Вера Фигнер уходила под навес тучных липовых ветвей и читала за тесовым столом книги Петра Алексеевича, которые ей прочесть раньше почему-либо не удалось. А он запирался в кабинете. Софья Григорьевна шла поливать огород, чтоб спасти урожай от гибели. Катя садилась в затененной половине терраски, что-нибудь переписывала или выписывала для дяди, для его «Этики». Об этой последней его работе она непременно заводила разговор вечерами, когда все выходили из укрытий и собирались в столовой.
— И все-таки я с тобой не согласна, милый дядюшка, — говорила она. — Все верно, все прекрасно в твоей книге, но одного никак не могу принять. Нельзя в этике обойтись без религии. Ты заменил веру в бога верой в человека. Ты слишком любишь народ, слишком веришь в его доброту, в его непогрешимость.
— Слышите? — улыбался Петр Алексеевич. — Верочка, что ты на это скажешь? Оказывается, зря мы верили в народ.
— Нет, мы надеялись, что народ совершит революцию, и он совершил ее, — говорила Фигнер. — Но твой народ, Петр Алексеевич, действительно слишком добр и свят. В «Великой Французской революции» ты затушевываешь жестокость народа. А зачем? Его жестокость была вызвана гнетом.
— Нет, Верочка, я ничего не затушевывал. Я опирался на документы. На полицейские доклады, на частные письма и дневники, на мемуары, на газеты времен революции. И нигде лишней жестокости не находил. Народ великодушен.
— Милый, милый дядюшка! Ты потому так светло смотришь на народ, что сам-то слишком уж светлый. Прошел через тюрьмы, через людские подлости, а остался поразительно чистым. Помню, актриса Полевицкая, когда приехала из Англии, рассказывала о встрече с тобой, Сашей и Бернардом Шоу. Шоу, говорила, сыпал свои остроты, Саша переводила, а дядюшка ваш был такой тихий и светлый, как прозрачный ручеек, в котором видно все дно с разноцветными камушками.
— Тихий, как ручеек? — рассмеялся Петр Алексеевич. — Вот так революционер! Незавидная похвала.
Читать дальше