— Друзья! — крикнул он, потрясая газетой. — В России — революция! Конец монархии. Теперь уже конец. И не только монархии. Эта революция сметет капитал, сметет и дворянство. Рухнула империя. Соня, едем в Россию. Дорога наконец открылась. Едем!
…И началась упаковка книг. Купили пятьдесят дощатых ящиков. Упаковывали трое — он, жена и прислуга. Саша была уже в России. Вторая ее попытка уехать, задуманная через полтора года после первой, удалась. Прожив несколько лет в Петербурге — Петрограде, дочь лишь незадолго до революции разузнала и сообщила, что амнистия девятьсот пятого года действительно не коснулась опаснейшего преступника Кропоткина, что его ждет на родине сто вторая статья уголовного уложения.
— Не дождалась, — сказал больной, улыбнувшись.
— О ком вы, Петр Алексеевич? — спросила Катя.
— О сто второй статье. Ждала меня и не дождалась. Сама сгинула вместе со всеми законами империи. Придет время, когда не будет ни государства, ни его законов.
Кто-то стукнул в стекло окна. Больной, чуть приподняв с подушек и повернув голову, увидел галку, севшую на наружную сторону подоконника. Птица тут же улетела. Зачем она заглянула в комнату? Кого-то ищет? Может, знакомых грачей, давно улетевших?.. Он вспомнил, как осенью галки провожали грачей. Огромная стая (тысячи птиц) кружила в синей высоте, и небо казалось морским водоворотом, захватившим множество каких-то черных хлопьев. Грачи парили молча, а галки возбужденно вскрикивали, точно напутствовали своих сородичей перед их трудным и опасным перелетом. То было прощальное единение пернатых, подтверждающее природный закон взаимной помощи.
— Читаю вот и думаю, когда придет такое время? — спросила Катя.
— А это теперь будет зависеть только от народа, — сказал Петр Алексеевич. — Считаю, государство можно отменить уже теперь. Советы — это прекрасно. Они созданы самим народом. Это начало самоуправления. Народ скоро раскроет свои творческие силы. Ах, как не хочется уходить! — Он рывком поднялся, но тут же упал на подушки, потеряв сознание.
И в следующие сутки он не раз терял сознание, лишался речи, однако вновь обретал то и другое. Однажды ночью, под утро, он попросил куриного бульона и выпил полную чашку. Потом лег навзничь, сомкнул на груди руки. Задумался, что-то вспоминая.
— Что, гражданская война кончилась? — спросил он.
— Нет, остался Дальний Восток, — сказала Софья Григорьевна.
— Ну, это уже полная победа… Но я почему-то не радуюсь. Вернее, радуюсь, но только умом. Странное равнодушие. Ко всему. Чувства ушли. Природа мудра, избавляет… Соня, не плачь… Я пойду. Где он? Пускай подождет. Иду, иду. — Он повернулся к спинке дивана и закрыл глаза. И сразу увидел голубенький линованный листок. А, вот он. Надо дописать, выразить. Сейчас, сейчас. Но голубенькая бумажка куда-то исчезает. А является рабочий Игнатий Бачин в нагольном полушубке и заячьей шапке. «Идем, Бородин». — «Куда?» — «В нашу общину». И Бачин ведет в зеленые поля с редкими крапинами желтой сурепки. За хлебами открываются черные пары. «Вот здесь будешь работать, — говорит Бачин. — Четыре часа в день, как всем предлагал. Или не хочешь? Вернешься в Петербург читать лекции?» — «Нет, я в ту жизнь вернуться не могу. Остаюсь. А где ваши люди?» — «Еще отдыхают». — Бачин показывает рукой вдаль. Там виднеется большое село. Красные черепичные крыши освещены солнцем, только что выкатившимся из-за холма, но еще затянутым багровой облачной пеленой. Перед селом — огромный пруд, и по розовой воде движутся белые вереницы гусей. Солнце высвобождается из пелены и заливает все таким ослепительным светом, что в нем мгновенно растворяется весь мир. Не видно уж ни зеленых полей, ни черных паров, ни розового пруда с белыми гусями. Один сияющий свет. Свет во всей вселенной.
Таруса, 1981–1984 гг.