Обычно мама и Любаня приезжали на электричке — четыре часа от Самары, — иногда на машине. Я подозревал, что их подвозит отец, но сам он не появился ни разу, что было неприятно — как будто я лежал в палате чумного барака. Спасибо Любане — она принимала все мои действия как безусловно правильные и много раз повторяла, что будет ждать, независимо от того, сколько мне придется пробыть в тюрьме.
С первой же передачи, где была вишня, Миша уговорил меня провести химический эксперимент — засыпать вишню сахаром, чтобы получилась наливка. Мы сделали это, поставив пластиковый пакет на подоконник — там было теплее. Увы, хоть в камере было постоянно душно и жарко, для наливки тепла оказалось недостаточно, так что в результате эксперимента образовалась некая едкая уксусная смесь. На день рождения первого августа мы ее все же выпили — после чего только мутило и тошнило неимоверно.
Первый день рождения в тюрьме — это переломный момент.
Каждый день рождения — напоминание тебе, что ты еще жив. Чувствовать себя живым в тюрьме значительно важнее. Ты уже знаешь, что тюрьма не Армагеддон, а скорее минное поле. Каждый шаг может стать последним, но можно суметь пройти и дальше живым — глядя при этом, как рядом подрываются на минах другие. Как тот петух, которого нам подкинули, или Миша, чьи психопатические наклонности развились явно в ГУЛАГе, или Незнанов, которого Ландау превратил в овощ у меня на глазах.
Тогда я был еще только в начале пути, так что не понимал правоты Шаламова, знавшего, что тюрьма убивает всегда — если не человека, то человека в человеке. В любом случае требовалось жить — пусть и крепко стиснув зубы.
Наконец, выяснились даты суда — 18–19 сентября, — что странным образом совпало со днем моего первого допроса в КГБ ровно пять лет тому назад (Набокову понравилось бы такое совпадение дат).
За неделю до суда меня посетил Тершуков — как я и предполагал, с Нимиринской никто не связывался, но повлиять на это не мог. Визит Тершукова был достаточно деловым. Он собирался ходатайствовать о вызове меня в суд, и для этого ему надо было удостовериться самому, что его подзащитный действительно не сумасшедший.
Позиция Тершукова была простой. Он не собирался оспаривать юридического содержания обвинений и только настаивал на направлении в психбольницу общего типа вместо СПБ, отрицая «особую социальную опасность». Странно, но мама тоже была настроена оптимистично и почему-то была уверена, что суд вынесет именно такое определение. Позднее я догадался, что так маму настраивал Соколов, убедивший ее, что психбольница вместо зоны была бы для меня лучшим вариантом.
Я предложил Тершукову сыграть на противоречии двух экспертиз — психиатрической и общественно-политической. Вторая, в противоречие первой, вполне рационально оценивала инкриминируемые документы и не заметила там ни «склонности к резонерству», ни «отсутствия критических способностей». Однако Тершуков мои предложения отвел, объяснив, что для судьи все эти юридические доводы будут звучать именно как «склонность к резонерству».
Мы обсудили еще и то, что составляло «субъективную часть» состава преступления по статье 190-1. В комментарии Верховного суда прямым текстом говорилось, что если обвиняемый сам был уверен, что «ложные измышления» являются истинными, то уголовной ответственности он не подлежал. Вывод Института Сербского об «отсутствии критических способностей» как бы прямо указывал на то, что именно это и имело место быть. Увы, ни в одном диссидентском деле ничего из этого не принималось во внимание судами. Тершуков с этим тоже согласился, так что еще один потенциальный аргумент защиты был отставлен.
Мы дружески попрощались, после чего оставалось только ждать суда. Процесс двигался по траектории, которая проходила мимо как юридических принципов, так и психиатрических. Ничто из материалов дела не указывало ни на «заведомую ложность», ни на «особую социальную опасность», тем не менее именно эти виртуальные категории неизбежно затягивали меня в спецпсихбольницу МВД, и не было приема, который дал бы возможность из них выкрутиться — как нельзя выплыть из водоворота. Я чувствовал себя примерно как капитан «Титаника», который уже видел с мостика приближающийся айсберг, но был не в силах изменить курс корабля и столкновения избежать.
В ночь с 19 на 20 сентября я долго не мог заснуть. Я знал, что суд уже вынес определение по делу. «Определение» был точный термин — этот документ должен был определить мою судьбу. Никаких неожиданностей я не ждал. И хотя, как у всех зэков и людей, где-то в глубине души теплилась надежда на чудо, довериться ей было опасно.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу