Как всегда, политика решила участь литературы. Венгерские события обострили, как любили говорить тогда, «классовые противоречия». Стали уже вполне решительно ругать Дудинцева — любая свободная мысль в такие времена становилась для властей стократ опасней, любое сомнение оборачивалось крамолой. Рассыпали набор книги для «Роман-газеты». А в декабре роман окончательно был осужден. Но в том же декабре в Союзе писателей посмертно восстановили Бориса Пильняка. Не тогда ли впервые прозвучало на наших кухнях: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью!»
Новый, 1957 год показался еще более темным. Венгерские события не прошли даром, заморозки сменили оттепель, причем в литературных делах еще похлеще, чем в политических. Уже реабилитировали Тухачевского и Якира, даже никому пока не известного Солженицына, а Дудинцева ругали каждый месяц, ругали и похвалившего его Паустовского. В мае поставил точку Хрущев. На первой своей встрече с интеллигенцией генсек не просто обругал Дудинцева, но, главное, стал потихоньку смягчать свои суждения о Сталине. Не заморозки — мороз. Тем более Хрущев недвусмысленно выразился в рассуждении того, что мятежа в Венгрии не было бы, если бы своевременно «посадили двух-трех горлопанов». Стало быть, принимались за интеллигенцию. За первой встречей незамедлительно последовала вторая, на которой почему-то досталось Маргарите Алигер. Писательские разборки продолжались, но были как-то не слишком заметны, поскольку в конце июня разоблачали «антиправительственную группировку» — Маленкова, Кагановича, Молотова и «примкнувшего к ним Шепилова». Эта идиотская формулировка «примкнувший к ним» прижилась в фольклоре и долго всех потешала. Осенью Хрущев избавился еще от одного опасного соперника — маршала Жукова, его сняли с поста министра обороны, вывели из Президиума ЦК, потом и из ЦК вообще, скоро отправили в отставку. В ту пору, кажется сейчас, мы совершенно не отличали главное от второстепенного: то прятали голову в песок, то с удесятеренным тщанием вглядывались в мелочи. И снова боялись. Учились сомневаться. И уныло опять отвернулись от надежд: все происходит без нас. А у нас свои, обычные советские заботы. Да, «оттепель» приостановилась. Но более всего томил страх за собственную судьбу. Где найти работу, как жить дальше?
Надо было писать диплом. Верный избранной интриге, я сочинял работу по Античности; тема была утонченной донельзя — о римских портретных геммах. «О брошках пишешь», — сказал мне с неприязнью и почему-то легкой завистью пьяница-сокурсник…
С немецким языком мне помогал мой соученик — немец Герхардт. Я ему — с русским. Параллельно он составлял картотеку, где были расписаны дни грядущего пребывания его невесты в Ленинграде. В голове моей по поводу этой картотеки роились нездоровые и ироничные мысли, но я, разумеется, молчал. Бедный толстый Герхардт! Каждый сентябрь он возвращался из своего Лейпцига и рассказывал, что у него есть невеста. И каждый год она его бросала. Появлялась новая. На этот раз — последний — невеста оказалась верной. И он ждал ее. С картотекой…
В ту пору я вновь стал встречаться со своей бабушкой — матерью отца Надеждой Константиновной. Она жила на одной лестничной площадке с отцом, жила одиноко, раздраженно, обиженно. Воистину, нет в мире правых, наверное, была она нелегким человеком, но это одиночество напротив квартиры единственного и знатного сына! Не знаю, не хочу думать. Одиночество заставило ее вспомнить обо мне, а приходить было неловко, избегать приглашений — постыдно и жестоко. Она меня кормила невиданными вкусностями — рябчиком, поила коньяком (впервые отведал и сильно захмелел, о коньяке только читал в книжках и выпил его — сдуру — разом, как лимонад). Говорить нам было не о чем, она просто жаловалась на одинокую старость, а это — не обсуждается, всегда больно и тяжело.
А потом произошел опасный для меня случай. Приехала в гости ее родная сестра Ольга Константиновна, и не откуда-нибудь, а из Швеции, где жила с послереволюционных времен. Отец, у которого она остановилась, ничего и никого уже не боялся, а я привычно превратился в советскую тварь дрожащую. Но с двоюродной бабушкой встретился и трепетно принял от нее в подарок роскошные туфли на толстой подошве. Подошва была, однако, сильно поцарапана. Специально. В Швеции считали, что новые вещи ввозить к нам запрещено.
Эти ласковые и в общем странные, искусственные отношения с бабушкой длились до самой ее смерти. Она так и умерла почти в одиночестве в 1960 году.
Читать дальше