Районный «комсомольский вожак», восторженный руководитель оттепельной поры, юный и взрослый человек с красивым ясным лицом, он светился честным, непоказным энтузиазмом. С табельным пистолетом в кармане (приграничье!) мотался он за рулем казенной дребезжащей «победы» по всей бесприютной выборгской земле, любил людей, знакомил меня с пограничниками. И пограничники были серьезные, строгие и добродушные люди, они занимались опасным мужским делом. Говорили: «За нами страна», и казенные эти слова звучали там, где порой и стреляли, отнюдь не выспренно. То, что говорилось об искусстве, даже мои юношеские дилетантские фиоритуры, воспринимали с детской задумчивой серьезностью.
А жили они, пограничники (а ведь это привилегированные военные), страшно. В казарме, тесной и темной, удушливо пахло мокрыми шинелями и людьми, не знающими, что такое душ. Ели консервы. Офицеры жили в дощатых дачных домиках, по одной комнате на семью.
Мы ночевали на заставе. Мой восторженный спутник, сидя в сиреневом белье на раскладушке, рассказывал мне, как мечтает он, отбыв срок на своей должности, заняться детьми, переменить всю систему воспитания, написать книгу «против Макаренко» под названием (уже придумал!) «Камни летят вверх», и лицо его светилось искренней верой и силой. О таких людях писали потом Аксенов, Гладилин, о них снимал «Заставу Ильича» Хуциев, и было это тогда чистой правдой — было.
Несколько лет спустя я встретил этого еще молодого человека уже не в Выборге, а в Ленинграде, лицо у него стало другое. Несколько надменно он сообщил мне, что теперь он — «в Комитете», то есть в КГБ. Тогда это уже звучало не так, как прежде: шла реабилитация, в этот департамент звали молодых и честных энтузиастов, и приятель мой как раз этим и занимался. Сначала. А еще через некоторое время я встретил его вновь. Глаза у него стали совсем иными, говорил он значительно, полунамеками. И все же он, как мне кажется, — мы почти не виделись с ним — сохранил сердце и душу, но, может быть, это только кажется мне.
И были по-прежнему встречи с иностранцами, рискованные речи, новые, странные публикации: «Хроника времен Виктора Подгурского» Гладилина в «Юности», «Фабричная девчонка» Володина в «Театре». Пятнадцатого октября 1956-го в Москве впервые собралась труппа «Студии молодых актеров» — началась история будущего театра «Современник».
Той же осенью я открыл августовскую книжку «Нового мира». Не слишком умелая, но живая проза обожгла непривычной прямотой суждений, честностью рассказа о глухоте и жестокости начальников, о том, что людям приходится считать деньги, что их часто не хватает, что люди бедствуют, что не достучаться до справедливости, и главное — за все это у автора действительно болит сердце. Дудинцев — «Не хлебом единым» (тот самый роман, обсуждая который Паустовский вспоминал о чиновных пассажирах теплохода «Победа»).
Потом оказалось — мое удивление неслучайно. О романе спорят с непривычной пылкостью, поскольку официальное мнение никак не могли угадать. Дудинцева словно бы испугались. И было чего бояться. «Этот роман выделяется не художественными достоинствами, а открытым изображением разрыва, существовавшего в СССР между изолированным правящим слоем и народом», — написал о книге проницательный немецкий критик и переводчик Вольфганг Казак. На этих страницах (несмотря на совершенно картонный хеппи-энд) царствовала та страшная глухота и жестокость, тот смутный страх, о котором много лет спустя напишет Юрий Трифонов. Дудинцева и в самом деле хвалили с испуганной какой-то пылкостью и ругали тоже, кажется, со страху. Странно было — романом восхищались одновременно и Паустовский и Михалков.
И тут, как раз в те дни, когда открылась выставка Пикассо в Москве, когда уже совсем — чудилось — близка была вольность, рухнули венгерские события. Ничего мы тогда толком не поняли. Восстание реакционеров, им помогают поджигатели войны, сменились руководители, потом и они стали предателями. То, что там происходило, воспринималось с удивлением: ведь все и так шло к лучшему. Чего им не хватает? Опять враги, вроде американцев в Корее. Одно сообщение опровергало другое.
Потом ввели танки. Стало страшно. «Голоса» яростно глушили, но кое-что по радио все же просачивалось. Слышали о расстреле наших солдат, перешедших на сторону восставших. Расстреляли Имре Надя и его правительство. От нас стали брезгливо отворачиваться прежние друзья — вроде Ива Монтана. «Какая-то в державе Датской гниль» («Something is rotten in the state of Denmark»), даже теперь, когда (казалось!) рухнул сталинский режим. За ввод наших войск в Венгрию выступили и Шолохов, и Паустовский, и Антокольский, и Твардовский. Все опять перепуталось. Было страшно, стыдно. Но ведь не страдали мы слишком. Думали, опять все как всегда. Тягостно было другое — стремительно стали усыхать былые вольности, отменялись какие-то встречи с иностранцами, опять кого-то клеймили, холодный ветер привычного страха загудел на наших усталых родных просторах. Всего через полгода с небольшим после ХХ съезда, после чтения письма о Сталине!
Читать дальше