А меня на следующий день, объявив, что сама голодовка является нарушением режима содержания, опять перевели в карцер. На этот раз доску не опускали, так что валяться мне приходилось на полу, с которого к тому же сняли доски. Все это было наряду со статьей 1881 Уголовного кодекса, жестким следствием жесткого ухудшения режима содержания — ограничением числа книг в камере — не больше пяти, остальные в вещах, изменением характера прогулок — теперь выводили политические камеры не одновременно на прогулку (и можно было иногда что-то сказать или перебросить записку), а последовательно — в один час одну, в следующий — другую. Все это были замечательные подарки правления Андропова и потом Горбачева.
Но бетон, слава Богу, был теплый и вообще этот единственный карцер для политзаключенных разительно отличался от карцеров уголовных, которые помещались в подвале и где систематически держали Мишу Ривкина, Яниса Барканса, а меня — только один раз. Может быть из-за поломанной руки.
Рука меня волновала все больше, продолжала болеть, врач Альмиев мне советовал носить ее по-прежнему на перевязи, а между тем мой тюремный срок подходил к концу — в этом случае объединялось время в следственном изоляторе и непосредственно в тюрьме. Приближалось время этапа, очевидно, в одну из пермских зон, и я в карцере написал жалобу теперь уже в пермскую областную прокуратуру о том, что сломанная чистопольскими тюремщиками рука не долечена, я превращен в инвалида и если в таком состоянии буду вывезен в пермскую колонию, уголовную ответственность за то, что я был искалечен, после моего освобождения будут нести уже исправительные учреждения пермской области. Валялся в карцере на полу и таким острым было чувство Пути, предусмотренности, обусловленности всего того, что со мной происходит. Вспоминал библейскую притчу о талантах, закопанных и пущенных в дело, чувствовал себя инструментом, существующим лишь для того, чтобы прибавить в мире какой-то новый звук. Длительное голодание очень обостряет работу духа, как у христианских подвижников, но и в обычном состоянии я чувствовал непрерывную, не контролируемую мной деятельность жизни, которая оказывалась очень последовательной и выстраивалась, пусть задним числом, при попытке ее обдумать в какую-то непрерывную и как бы заданную, предопределенную цепь. Она вовсе не была настолько явной, чтобы я мог предсказывать свое будущее, но когда оно наступало, успешное или страшное, от него было неотделимо ощущение, что иначе и быть не могло, что это именно мой и только мой путь.
В дни этих размышлений пару раз приходил в карцер врач Альмиев, повторял, чтобы я не снимал с руки перевязь и посмотрев на кровь, которой я отплевывался, сказал, что это не легочное кровотечение — у него кровь темная, а кровоточащие десны. Зубы опять раскачивались так, что могли выпасть, но я привык даже не дотрагиваться до них языком.
Однажды меня вызвали, предложили забрать вещи из камеры, где я был до этого, и погрузив в воронок, повезли в Казань. Я уже во второй или третий раз начал осторожно выходить из голодовки на сухом пайке, съедая сперва по куску хлеба в день, конечно, разламывая его на мелкие кусочки. Вторую операцию мне, по-прежнему никто делать не собирался и привезли меня не в больницу, а в пересыльную тюрьму.
В Казани меня объединили, сперва в камере, потом в столыпине, с еще одним солдатом — Мишей Федотовым, которого после суда везли в одну из политзон. В Пермской тюрьме нас продержали в одной камере суток пять, и я успел узнать непростую историю этого ленинградского мальчика с ямками на щеках. Ему дело не фабриковали. Все началось в первые же недели в армии, когда их двоих из Ленинграда, салаг, стал просто преследовать и травить один из «дедов». То что он совершенно превратил их в своих лакеев еще мало сказано. Будучи сержантом он еще и по начальству постоянно отдавал лживые рапорты об их нарушениях, а потому у них каждый день был наполнен штрафными работами, услугами «деду» и просто избиениями. Потом положение приятеля Миши резко улучшилось никаких придирок и штрафных работ у него не стало. Чем он заплатил за такое нормальное к себе отношение Федотов не объяснял — главное в этом было то, что ему самому доставалось все больше. И тогда в ночь, когда ему пришлось охранять склад, Миша подготовил автомат и просто застрелил «деда», который утром привел ему сменщика. Причины были очевидны — не только другие солдаты, но и офицеры видели, что происходит, но следствия никто не хотел, а потому Мишу не отдали под суд за убийство, а отправили в психиатрическое отделение военного госпиталя. Но там тоже был далеко не рай, что-то он мне рассказывал, но не причины, почему у него появилась статья об антисоветской пропаганде. Возможно, он сам ее спровоцировал, считая, что лагерь лучше и армии и армейского госпиталя. В те годы в армии творилось такое, что за воинские преступления в уголовные лагеря отправлять было запрещено, была опасность, что вся советская армия будет стремиться попасть в лагеря (я узнал об этом еще в лагере в Ярославле). Переводили только в штрафные батальоны, которые были еще хуже и армии и уголовных зон.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу