По распространившемуся в палате винному перегару я понял, что Казимир вывалился из седла по пьяному делу. Мне стало противно и не захотелось ни о чем больше расспрашивать, но Казимир и без расспросов пустился, порой икая, рассказывать, что Пьера похоронили на горке возле Фуэнкарраля, где решили устроить отдельное кладбище для интербригадовцев. На похороны был отряжен польский взвод, как самый справный. Когда Гримма закопали, они дали три залпа в небо, а потом, оставив лошадей коноводам, пошли помянуть комиссара и помянули как надо, от души. Только кони пьяных не терпят, потому жеребец и взбрыкнул, да так, что Казимир полетел через голову.
Постепенно трезвея, он выражался все более связно, особенно перейдя к обстоятельствам, при которых был убит Гримм. Двое суток назад, как случалось и прежде, спешенный кавалерийский патруль по приказу сверху должен был всю ночь охранять подбитый между линиями танк, чтобы фашисты, воспользовавшись темнотой, не уперли его. Тут как раз Массар заболел воспалением легких, и Гримм справлял должность и за комиссара и за командира. В первую же ночь он подъехал к передовой и пошел проведать своих хлопцев в карауле. Из-за холода весь патруль сидел с пехотой в окопе, а у танка сменялись по двое. Гримм пополз к ним, посмотрел, как они мерзнут и немного робеют, одни впереди всех, угостил для согрева коньячком, побеседовал по-комиссарски, что за танковой броней не должно быть страшно, и для примеру, чтоб поддержать их бодрость, вздумал обойти танк кругом. Но фашисты заслышали, что кто-то ходит, и ударили на звук из пулемета. Комиссар упал и даже на помощь не позвал — по животу ему очередь пришлась, мало насовсем не перерезала…
Вечером пришел все тот же немолодой санитар и сделал по уколу морфия мне и Казимиру. Тот позевал-позевал и скоро заснул. А я не мог спать, и никакой морфий не помогал. Мешала боль, вновь возникшая в плече, пока еще терпимая, но понемногу усиливающаяся, но еще больше мешали мысли о Пьере Гримме. Почему-то мне не столько даже было жаль его самого — хотя, конечно, ужасно жалко, — как его жену, которую я никогда не видел. Мне представлялось, до чего ей должно быть одиноко в их комнатке, и до чего постылым стал казаться аккуратненький брюссельский отельчик, и как пусто бывает у нее на сердце, когда ранним утром она бежит на работу, и как тревожно — когда, возвращаясь, она спрашивает консьержку, нет ли ей письма, и та смотрит в конторку и отвечает, что для мадам писем нет.
И не будет. Вместо письма через неделю, а то и через две придут товарищи из городского комитета партии и скажут, чтоб она крепилась, и, переглянувшись, снимут кепки, и один из них объявит, зачем они пришли. И тогда она услышит, что камарад Пьер умер за свободу испанского народа и за счастье трудящихся всего мира. А она уже все поняла, едва они вошли, и с трудом удерживается, чтоб не закричать на них, что никакой он для нее не камарад, и не Пьер даже, а любимый ее умница Петенька, дорогой ее Петушок. И они с виноватыми лицами, бормоча бесполезные утешения, поочередно пожмут ей руку и уйдут. И она останется одна в бывшей их с Пьером комнате, навсегда одна, и не только в комнате, но и на целом свете. Но пока она еще ничего не подозревает и продолжает, волнуясь, ждать письмо от Пьера, хотя его сегодня похоронили с воинскими почестями. Возможно, ей и на могиле не удастся побывать, пока мы не победим или, по крайней мере, не отгоним врага от Мадрида… [43] После публикации в «Новом мире» журнального варианта «Двенадцатой интернациональной» я получил от Семена Чебана-Побережника письмо, из которого узнал, что его и Пьера старый друг и товарищ по работе в Бельгийской компартии В. И. Птушенко, также бывший боец нашей бригады (а ныне черноморский моряк, плавающий на пассажирском теплоходе), в 1938 году «встречался с женой Петра… она тоже была в Испании».
Закрывая за мной и Крайковичем санитарную карету, Лукач пообещал сегодня же заехать и сдержал свое слово, правда, день давно уже перешел в ночь. Словно ребенка погладив меня по голове, комбриг участливо осведомился, очень ли болит, положил на тумбочку апельсин, схожий с оранжевым мячом средних размеров, придвинул к кровати свободный стул и, оглянувшись на похрапывающего Казимира, вполголоса поделился последними новостями.
Самой скверной из них была та, что на «форде» придется поставить крест — по оценке механиков, он пострадал настолько, что для его восстановления надо прежде найти обломки другого такого же. Однако этот маг и волшебник Тимар заверил, что не позже послезавтра выпустят из ремонта «пежо», на том, впрочем, условии, чтоб Луиджи был разжалован в мотористы, слишком уж много он задает им работы в качестве шофера. Взамен Тимар рекомендует добросовестного и серьезного испанца и уже представил его. На первый взгляд, он совершеннейшее дите, прехорошенькое притом, но у него, как ни удивительно, полных два года шоферского стажа: до революции он водил «кадиллак» какой-то престарелой герцогини, а значит, приучен к осторожности.
Читать дальше