С самого начала рассказчик «Колымских рассказов» – в любой своей ипостаси – рассказчик недостоверный. Если герой рассказа «Ночью» Глебов не помнит, был ли он когда-либо врачом, а другой Глебов забыл имя собственной жены, то повествователь не помнит, рассказывал ли он историю Глебова или нет («Надгробное слово» и «Уроки любви») – и в каком именно виде он ее рассказывал.
«As in Dostoevsky’s Crime and Punishment, which, for Bakhtin, is a quintessentially heteroglot polyphonic novel, everybody talks in Ginzburg volumes…» (Toker 1989: 199).
Сравнение принадлежит перу самого Шаламова: «Новая проза отрицает этот принцип туризма. Писатель – не наблюдатель, не зритель, а участник драмы жизни, участник не в писательском обличье, не в писательской роли. Плутон, поднявшийся из ада, а не Орфей, спускавшийся в ад» (5: 151).
Особенно если речь идет о людях, более неспособных воспринимать последовательность событий или выделять причинно-следственные связи между ними. Для них время теряет смысл не только как параметр восприятия, но и как функциональное явление.
В некотором смысле персонажи Шаламова опускаются и – периодически, при очень большом везении – временно поднимаются по той самой ламарковской лестнице, которую описывал Мандельштам.
И, кстати, описывал эту новую природу применительно к Достоевскому: «20-й век принес сотрясение, потрясение в литературу. Ей перестали верить, и писателю оставалось, для того, чтобы оставаться писателем, притворяться не литературой, а жизнью – мемуаром, рассказом, [вжатым] в жизнь плотнее, чем это сделано у Достоевского в „Записках из Мертвого дома“. Вот психологические корни моих „Колымских рассказов“» (5: 579).
Исходным материалом послужило официальное обозначение «з/к» («заключенный каналоармеец»).
Как ни популярен был Высоцкий («зэка Васильев и Петров зэка»), а солженицынская находка оказалась более живучей и устойчивой.
«Может, еще Цезарь бригадиру что в нарядах подмучает – уважителен к нему бригадир, зря бы не стал» (1: 161).
См., например: Леви 2010.
«Но, по душе, не хотел бы Иван Денисович за те ковры браться. Для них развязность нужна, нахальство, милиции на лапу совать. Шухов же сорок лет землю топчет, уж зубов нет половины и на голове плешь, никому никогда не давал и не брал ни с кого и в лагере не научился. Легкие деньги – они и не весят ничего, и чутья такого нет, что вот, мол, ты заработал. Правильно старики говорили: за что не доплатишь, того не доносишь. Руки у Шухова еще добрые, смогают, неуж он себе на воле верной работы не найдет?» (Там же: 37).
«Она не могла следить за ходом оперы, не могла даже слышать музыку: она видела только крашеные картоны и странно наряженных мужчин и женщин, при ярком свете странно двигавшихся, говоривших и певших; она знала, что все это должно было представлять, но все это было так вычурно-фальшиво и ненатурально, что ей становилось то совестно за актеров, то смешно на них» (Толстой 1962: 361).
И не сказывается ли на решении то, что Вдовушкин – ненастоящий фельдшер?
Ситуация эта в определенном смысле бросает тень на рассказчика, ибо он-то как раз узнаёт в работе Вдовушкина стихи – по формальным признакам.
Или «жизни их не поймешь» – думает Шухов об односельчанах, которые не желают заниматься исконным крестьянским трудом на земле (Солженицын 2006: 1, 36).
Подобный художественный прием использует, например, Шаламов: в «Колымских рассказах» способность персонажей воспринимать музыку, стихи, соотноситься с историческим временем прямо зависит от их физического состояния.
Характерно, что эти слова почти дословно совпадают с позицией самого Солженицына, который в письме к Николаю Зубову напишет о фильме так: «Такая густота вывертов, фокусов, находок, приемов, новинок – так много искусства, что совсем уже не искусство, а черт знает что – безответственная фантазия на темы русской старины» (цит. по: Сараскина 2008: 464).
Любопытно, что эта позиция в некотором смысле совпадала с одним из официальных советских направлений, проникавшим и в лагерную жизнь. См., например, инцидент, описанный у Шаламова: «Татьяна Михайловна была дама, старавшаяся до мелочей попадать в тон высшему начальству. Она сделала большую карьеру на Колыме. Ее духовный подхалимаж был почти беспределен. Когда-то она просила принести что-либо почитать „получше“. Я принес драгоценность: однотомник Хемингуэя с „Пятой колонной“ и „48 рассказами“. Ильина повертела вишневого цвета книжку в руках, полистала.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу