Как образовалась эта так называемая дружба, по каким таким поводам, я припомнить не могу. Но дружба все-таки была. Свидетельством тому — большой письменный стол, стоявший у Битова на почетном месте у окна. А непочетных в его доме я, в принципе, и не упомню. Квартира была скромная: две, по-моему, маленьких комнатенки, по распределению, наверное, какого-нибудь блокадцентра в Ленинграде. Блокадцентр Андрей не присочинил. Он действительно отбарабанил всю «победную блокаду» от начала и до конца. Начал ее, надрезая финским ножичком угол этого стола, вероятно, долго работая над продолжением одного из своих многочисленных замыслов, но, к счастью, стол был так обширен, что до второй половины дело не дошло. Именно за этим столом мы с Битовым и дружили, и я не очень помню, чтобы мы из-за этого стола хоть куда-нибудь выходили. Битов любил спокойствие, несуетность и вообще радостное ощущение того, что Бог дал ему вот еще пару-тройку дней. По нахальности моего появления у Битова в квартире (мне было, в метафорическом смысле, лет 19−20), Битову к тому времени, елки-моталки, все двигалось как бы к шестидесяти, но и эта «разница» в возрасте с Битовым совсем не смущала, а даже в некотором смысле радовала. Так ему, наверное, проще было строить свои сложнейшие геометрические узоры фантастических замыслов художественных произведений. Оригинальный замысел к тому моменту был один. Я нашел где-то фрагмент прозы Битова под названием «Дверь», где пылкий юноша бился в дверь, за которой ему не то мерещилась, не то действительно передвигалась женщина-блокадница, которой он решил отдать жизнь, сердце, другие органы, которые имелись в наличии. Он в нее бился головой, плечами, спиной, но все было напрасно, дверь ему не открывали. Как потом выяснилось, просто не хотели открыть, и все тут.
Но я был нудный, хотя, по-честному, Андрей — значительно нуднее. После недолгого обсуждения прозаического отрывка Андрей низким благородным голосом не то Блока, не то Бальмонта сказал мне: «Брось ты эту хреновину! Ничего у тебя с ней не выйдет! Я сам начинал с того, что хотел снять какой-нибудь кинематографический кусочек». Как я выяснил, он был тайным киноманом.
Дальше дружба заключалась в том, что он у меня отобрал эти три странички, возможно даже для верности порвал их… За чудесными старинными окнами смеркалось. Битов смотрел туда, время от времени сморкаясь в платок, и говорил: «Глупости все это, хреновина. Я тебе такое что-нибудь напишу, что ты действительно закачаешься!»
Андрей говорил правду. Он за долгие годы нашей дружбы за этим же столом, не меняя партитуры, прочитал мне десяток совершеннейших шедевров, от которых не закачаться было невозможно. Но он продолжал свои замечания: «Не смей шатать стол! Ты видишь, он и так на соплях. Может, это вообще единственное, что осталось у меня от светлого петербуржского детства». Вот в таком примерно смысле и проистекала дальнейшая наша дружба. Я открывал рот, он читал шедевры; не успев закрыть рта, он предупреждал:
— Да ладно, все это наброски! Хреновина! Вот я сейчас заканчиваю роман…
— Роман? — говорил с ужасом я, все-таки предполагая разломать его светлую память о детстве.
— Роман, роман, — говорил он, — и нечему тут удивляться! Тебе сколько лет? Как ты думаешь, тебе портвейну дадут? Ну-ка, встань и гляди понахальней! Будьте любезны, мне парочку «Абрау-Дюрсо».
Впрочем, это уже третья часть нашей насыщенной дружбы.
Согласитесь, все это достаточно странно. Многие писатели так и пытаются внедрить в твои неокрепшие режиссерские мозги какие-то шалые обрывки никому не ведомых шедевров, а здесь — здрасьте, совсем наоборот: «Отдай бумажку, вот в следующий раз я напишу тебе такое, что ты свалишься со стула».
Во-первых, конечно, бред собачий писать про Андрюшу. Был, жил, плыл, сплыл… Потому что никогда для меня реальной фигурой, которая плыла куда-то в надежде приплыть, он не был. Он всегда был надмирен. Извините мне петербуржский декадентский разворот. Надмирен он был, конечно, в самом простом, но весьма важном и никем не преодоленном до сих пор смысле. Он был, он есть, единственный, пожалуй, писатель блокадного горя. Он не настаивал на нем, оно просто жило в каждой букве, в каждом слове, которое вылезало из-под валика его старой пишущей машинки. Ему совершенно была чужда игра в летописца, в свидетеля. Ему так нравилось, что зачем-то его оставили жить. Он написал очень много. Я тут поглядел в Википедии, едва дочитал список. Еще он оставил дух послеблокадной петербуржской стороны, то ли чудом, то ли случайностью выживший… И странно, верно? У Москвы есть свой Арбат, есть свой Булат, Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой… Если все это, каким-то невероятным образом, соединить, то получается огромная часть России. И в этой огромной части Битов не только не затерялся, но как бы стал ее высшим домовым. И не в листочках тут дело, и даже не в совершенствах поздней прозы, «Пушкинского дома», — дело в хранилище этого воздуха, этого исчезающего озонного слоя, того, что с нами со всеми случилось и чего быть не должно было бы ни по каким, самым дьявольским, соображениям.
Читать дальше