Приведу здесь последнее письмо ко мне Андрея, написанное к моему восьмидесятилетию в 2016 году:
Дорогой Саша!
Я стремился на твой юбилей, но медицина не отпустила меня.
От души поздравляю тебя с этим рекордом! 80 — не такая плохая цифра: соединение бесконечности с нулем, с началом.
В начале, в пятьдесят шестом, нам было по пути в буквальном смысле: с Васильевского на Петроградскую, из литобъединения Горного института домой, так что это для меня двойной юбилей: 60-летие собственного письма и нашей дружбы. Ты был действующий учитель литературы, а я был двоечник-второгодник. Ты меня просвещал, а я ревновал: ты больше знал и лучше умел. Пришлось бросить стихи и перейти на прозу.
Потом мы попали в академию Лидии Гинзбург. Она тебя любила, как собственного сына, оценив как первого русского лирика, сумевшего обрадоваться самой Жизни.
Пусть эта радость продлится для тебя и твоих читателей как можно дольше, для начала перекрутим ролик, прибавим бесконечность к бесконечности, как проделала это Лидия Яковлевна. А там видно будет.
Твой старинный друг
Андрей Битов.
Сделаю к этому письму несколько примечаний. В 1956 году я еще не был учителем литературы, учился в Пединституте. И знал я ничуть не больше Андрея, и наша дружба держалась на взаимном обучении: обсуждали все, что прочли и поняли об этой жизни; решали, разумеется, ничего не решив, вечные вопросы и радовались друг другу. Он ценил мои стихи, я любил его рассказы. Первая книга прозы Андрея «Большой шар» вышла в 1963 году, на год позже моей первой книги стихов. Нас и в Союз писателей приняли одновременно — в мае 1965 года.
А Лидия Яковлевна любила его, ценила его глубокий ум, именно глубокий, а главное, своеобразный, острый, ни на чей другой не похожий. Вот чудесная запись о нем из ее «Записных книжек» (1973):
«По поводу этих записей я сказала Андрею Битову:
— Человек записывает чужие разговоры, а его за это хвалят. Несправедливо!
— Так ведь их еще надо выдумать! — сказал Андрей».
Летом несколько раз я навещал его в Токсове на даче, ездили мы вместе с женами в Крым, жили в Алупке, а однажды, тоже вчетвером, приехали в Тарусу, где тогда жила Лидия Гинзбург, познакомившая нас с Надеждой Мандельштам.
Примечательна в этом письме Андрея игра с цифрами, он, совсем как Хлебников, придавал большое, можно сказать магическое, значение цифровым совпадениям и перекличке чисел и дат. Читавшие его прозу, его эссеистику, прежде всего связанную с жизнью и поэзией Пушкина, наверняка обратили на это внимание.
Я мог бы многое вспомнить, рассказать, но писать воспоминания о человеке, которого хорошо знал и любил, трудно, почти невозможно, о чем я уже сказал в самом начале.
Вместо воспоминаний приведу здесь три своих стихотворения, посвященных Андрею.
Два мальчика, два тихих обормотика,
ни свитера,
ни плащика,
ни зонтика,
под дождичком
на досточке
качаются,
а песенки у них уже кончаются.
Что завтра? Понедельник или пятница?
Им кажется, что долго детство тянется.
Поднимется один,
другой опустится.
К плечу прибилась бабочка
капустница.
Качаются весь день с утра и до ночи.
Ни горя,
ни любви,
ни мелкой сволочи.
Все в будущем,
за морем одуванчиков.
Мне кажется, что я − один из мальчиков.
1961
Вот его отклик на эти стихи — из письма ко мне (14 августа 1961): «Еще раз спасибо тебе, Саша, за стихи, что занес мне тогда. Я вот иногда завидую пианистам: чего это они сыграют? Вот и твоими стихами — чего это я не так пишу и не стихи? Кстати, я тебе звонил, но ты уже уехал, по поводу „Двух мальчиков“. Я вставил в повесть со сноской на твое имя… Я даже не знаю, кстати ли вставка, но уж очень хотелось и показалось, что кстати».
Писал он это из Сретенска, города в Читинской области. Зачем он туда ездил? В поисках темы для своей прозы, так тогда было принято. И, конечно же, напрасно: «Конечно, никогда я и не говорил, что надо „ходить в жизнь“, и не составлял себе подобных программ, и конечно же, знал, что от этого одного хорошо не запишешь, но теперь мне особенно очевидна вся глупая и неписательская сущность всех подобных поисков. Потому что прежде всего ты свое меняешь на чужое… Тут я читаю Акутагаву, превосходного писателя, и понимаю, как не нужно, как отвлекает и даже мешает настоящему писательству все это „многообразие жизни“, понятое чисто количественно». Письмо замечательное, умное, горькое — и видно, как нелегко ему давалась проза, нелегко потому, что ставил перед собой большие задачи, предъявлял к себе большие требования, жил своим умом, а когда поддавался общим, расхожим представлениям о должном, то быстро спохватывался и возвращался к себе: «Однако хоть и не пишу, а все думаю и придумываю новые и новые вещи и заглавия к ним — и не пишу. Придумал уже собрание сочинений. Одних повестей — 4. „Узнаю в себе отца“, „Мухота“, „Нарисуем — будем жить“ и „Приметы“. Как видишь, в чистом виде писательский маразм. Слава богу, что уехал от рукописей, а то бы и старые мусолил.
Читать дальше