По улице, запыхавшись, бежало какое–то странное, взлохмаченное существо. В изодранной одежде, без платка. Волосы на голове сбились колтуном, провалились глаза. Я с трудом узнал Гашку — глухонемую дочь тетки Дарьи. Она бросилась ко мне. Лошадь шарахнулась в сторону.
Словно боясь, что мы ускачем, немая, схватив стремя, костлявыми руками обнимает мои ноги и прижимается щекой к колену. Что–то курлычет на непонятном своем языке. Топая ногами и словно приставив к животу невидимый автомат, Гашка проводит им несколько раз впереди себя, щелкая зубами. Затем, вытянув вперед правую руку, воет…
— Фашисты… — объясняет это страшное кривляние Володя.
Немая, подняв лохматую голову, смотрит, понимают ли ее. Затем отпускает стремя и бежит к развалинам хаты. Перед нами оживает картина расправы.
Вот выбегает из дверей мать. Каратели автоматной очередью сваливают ее прямо на пороге.
Молчание. И снова клокотание непонятных звуков в горле Гашки. Старшая сестра Арина тоже упала, сраженная немецкой пулей.
К телу матери прижимается ребенок… Из сеней показывается красавица Софина…
Я вспомнил: немая очень любила свою младшую сестру, вспомнил, как изображала Гашка сестрину красоту: проведет, бывало, пальцами по бровям, медленно, с удовольствием, закроет глаза, расскажет без слов, какие чудесные у сестры очи, показывая то на них, то на небо; вот, лукаво улыбаясь, кокетливым жестом обрисует губы, поцелует кончики своих пальцев и беззвучно засмеется, пытаясь произнести имя сестры.
— И–ин–на… — получалось у нее.
Очевидно, в этом обездоленном человеке жило какое–то инстинктивное влечение к красоте. Гашка восторженно любила Софину.
Как весело, дружно было в этой белорусской хате в те далекие декабрьские вечера…
И сейчас на лице этого одичавшего лесного существа на миг проступили черты доброй немой, влюбленной в красавицу сестру. Я узнаю в жесте Гашки, которым она поправляет отсутствующий на шее платок, гордую Софину. И вдруг с диким, звериным воплем Гаша повторяет фашистский жест, и мы с ужасом понимаем, что и любимую сестру тоже сразила очередь фашистского автомата. Губы Гашки, хватая воздух, тщетно силятся сказать еще что–то.
— И–ин–а… Ин–на… И–и–и–на–а… — всхлипывает девушка и падает в истерике на землю.
Мы с Лапиным помогаем ей прийти в себя. Потом медленно едем по улице к лесу. А между нашими конями бредет безъязыкое существо и все лепечет, лепечет, без слов жалуется на свое горе.
Но чем же, чем можем мы помочь ей?..
Отряд уже раскинул лагерь. У реки, вдоль лесных просек, были выставлены заставы. На дорогах и полянах стояли часовые рот и батальонов. Непривычный бабий гомон доносился с опушки леса. Возле часового стояло до десятка колхозниц с лукошками из берестовой коры. Они о чем–то спорили. Я сразу не мог сообразить, в чем дело, почему так шумно в лесу. У меня мелькнула догадка: в кустарнике я видел несколько землянок, видел, как от колонны отделился кое–кто из не особенно дисциплинированных бойцов. Неужели они обидели и без того пострадавших женщин? В бешенстве я хлестнул коня.
— Лапин, за мной!
Подскакав к часовому, мы сразу выяснили, в чем дело. Оказывается, узнав, что мимо Глушкевичей проходят «колпаки», женщины пришли проведать своих бывших квартирантов. Мы ведь около месяца простояли в этом селе. В каждой хате жили пять, восемь, десять партизан.
— У нас Мишка, что взводом командовал, пулеметный Мишка стоял, — тараторит бойкая молодуха в цветастом тряпье, держа в руках бутылку молока.
— Это какой Мишка? — сонно спрашивает часовой.
— Мишка, пулеметный командир. Высокого росту. Он в левую руку ранетый был. В немецком мундире ходил, — разъясняет часовому молодка.
— А–а… Мишка Декунов! — вспоминает часовой.
— Так, так, Декун, Декун… — обрадовалась она.
— Нету твоего Мишки. Убили его, — отвечает часовой и поворачивается к старухе. — Тебе кого, бабка?
— Батарея, батарея у меня стояла, — шамкает старуха, протягивая завернутые в листья тыквы землистого цвета шанежки. Видно, они только что состряпаны на угольях в лесной печурке.
А молодуха с бутылкой молока беспомощно обращается то к своим товаркам, то к часовому:
— Убили… Декуна Мишу… А куда ж мне теперь? Возьми для пулеметного… Возьми, голубчик, для всего взводу… — и она сует молоко часовому.
Ее закопченное лицо бороздят свежие ручейки обильных слез…
Помню, никто не плакал на могиле пулеметчика, когда его зарыли в приднепровские пески. А теперь вот…
Читать дальше