Очень запомнился мне старик-золотоискатель, так называемый старатель из Экимчана или Лукачка. Борода с обильной проседью, проницательные глаза, заботливая внимательность к сокамерникам, неторопливая речь и полное отсутствие болтливости. Он очень внимательно выслушал меня о моем «деле», скупыми вопросами уточняя мое повествование. Мне не было надобности что-либо скрывать, когда меня спрашивали коллеги по несчастью. В беседе со мной этот старик-старатель, узнав, как состряпано дело, а вероятно, и лучше меня разбираясь в нашей «радостной» жизни, дал мне понять, что я уже без суда несправедливо осужден.
И я вспомнил, что, когда я находился под следствием в камере гауптвахты и был там один, ко мне в камеру вошел комиссар дивизии, полковой комиссар Дятлов. Он поговорил со мной, потом, озарив меня сочувственным взглядом умных внимательных глаз, сказал: «Вы молоды, окончили институт, но вам предстоит еще суровый институт жизни. Я знаю, что вы из тех, чью грудь мог бы украшать орден, но…» Я понял и его сочувствие, и это многозначительное «но», и его бессилие спасти меня от беззакония и произвола следствия. Он знал тогда, что я обречен. А я еще на что-то надеялся. Старик-золотоискатель как бы подтвердил мою обреченность. С помощью Алексеева и Львова я понял, что следователь, фальсифицируя материалы следствия, сделал меня виноватым, фактически без суда осудив.
В этой следственной камере подвала Благовещенской тюрьмы, откуда меня к следователю не вызывали, так как следствие было закончено гарнизоне, я видел два сна. Первый: иду я будто по левой стороне главной улицы города Горького (Нижнего Новгорода), недалеко от здания государственного банка, мне надо перейти на правую сторону, но по мостовой мчится табун лошадей. Они дико скачут, встают на дыбы и скалят зубы. И я не мог перейти улицу. Я рассказал свой сон старику, и он произнес поистине вещие слова: «Правоту свою ты, парень, судьям не докажешь. Ложь, злая ложь не дает тебе сил выйти на правую сторону».
Однажды меня вызвали из камеры. Оказывается начальство решило судить меня в гарнизоне. Так сказать, на страх другим, чтобы никому не повадно было заниматься «антисоветскими» делами. Хотя мне до сих пор не ясно, как писание дневника лично для себя и более ни для кого можно отнести к агитации. Понятие агитации предполагает распространение каких-либо идей среди какой-то людской массы.
Итак, меня в январе 1941 года в санях, запряженных лошадкой, на сене, в сопровождении двух конвоиров, сержанта и ездового, правившего лошадью, повезли в гарнизон. Выехали мы под вечер. Оказывается сержант развлекался, посетив клуб, посмотрев кинофильм, побывав в столовой или ресторане. Поэтому и взяли меня поздновато.
«Я — не первый воин, не последний.
Долго будет родина больна.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена!»
А. Блок «На поле Куликовом»
Лошадка не спеша шла по зимней дороге. Ездовой заботливо прикрыл сеном мои ноги в ботинках, обуви явно не по сезону. Январь, Приамурье. Стемнело. Конвоиры идут за санями, ездовой со мной в санях правит лошадью. Сержант в хромовых сапожках (он ведь в клуб ходил, в кинотеатр и вообще развлекался) топает и приплясывает около саней, периодически садясь на край саней. Один из конвоиров, отдал винтовку другому, сел под кустом по естественной надобности, сержант вздумал курить и остановился, долго чиркая спичками, второй конвоир, положив в сани обе винтовки, вместе с сержантом стал раскуривать самокрутку. Ездовой, бросив мне вожжи, сказал: «Ишь ты, курят без меня. Держи вожжи, пойду покурю. А лошадка идет себе не спеша. Мои спутники отстали от меня больше, чем на 50 метров. Я лежу в санях, держу в объятиях две винтовки и вожжи. Еду и ничему не удивляюсь. Ведь они, очевидно, не считают меня злодеем, опасным преступником, «врагом народа». А так называли всех политических «преступников» в годы диктатуры «вождя и учителя, отца народов» Сталина.
Копыто лошади звякнуло об лед. Этот звук заставил меня привстать и посмотреть вперед. Прямо передо мной светились огни Сахаляна (Хайхе) — это Маньчжурия, оккупированная японцами. Мы нарушили границу, перешли ее по амурскому льду, задутому снегом. Натягиваю вожжи, останавливаю лошадь, выскакиваю из саней и с винтовкой в руках замираю около лошади. Подходят все четверо, Сержант спрашивает, что случилось. Я ему бросаю отрывисто: «Хайхе!» Сержант шепотом ругает ездового. А тот новобранец, с дорогой не знаком, доверялся инстинкту лошади. В общем мы как можно тише вернулись на территорию Советского Союза. Сержант умоляет меня никому не говорить обо всем этом. Я даю слово об этом молчать. И молчал многие годы.
Читать дальше