Балмашова догола раздели, обыскали одежду и куда-то унесли. Взамен положили на нары безобразное тюремное одеяние — куртку и широкие, без ремня, штаны, а на ноги — грубые коты на войлочной подошве.
Едва несчастный сиделец остался один, как в двери отхлопнулась «кормушка» и на ее металлическую поверхность шлепнулась миска с картофельным пюре, толстым куском хлеба и селедочным хвостом.
Балмашов помотал головой:
— Я не могу, не хочу…
В «кормушке» мелькнуло лицо надзирателя. Тот сочувственным голосом стал увещевать:
— Покушайте хоть немного, селедочка малосольная… И чай с сахаром сейчас будет. Не надо себя попусту морить. Бог милостив…
Разговор был неуставной, но, видать, надзирателя подкупили юность и красивое лицо убийцы.
Балмашов спросил о том, что его больше всего тревожило:
— Скажите, он правда умер?
Надзиратель вздохнул и, не отвечая на вопрос, повторил:
— Оставьте у себя еду, может, позже поедите?
Балмашова как молнией пронзило: «Раз молчит, значит, и впрямь Сипягин мертв». Он нервно крикнул:
— Уйдите, не хочу ничего!
Теперь, когда свершилась его страстная мечта, он вместо радости почувствовал в душе какую-то страшную, черную пустоту.
Балмашов тяжело поднялся с нар и стал ходить по камере от двери к окну. Он размышлял: «А может, он жив? Конвойный и надзиратель просто не имеют права мне об этом говорить?» В сердце затеплилась надежда. Так случилось, что ненавистный прежде человек стал вдруг самым дорогим и близким. Как в детстве, когда просил у Бога к Рождеству желаемый подарок, Балмашов стал страстно молиться: «Господи, прости меня, я ведь это сделал для блага людей! И, если можно, сохрани жизнь Сипягину. Пусть лучше я умру, только он остался бы жив! Ведь мы встретились глазами, у него было такое доброе и усталое лицо. Наверное, у него есть жена-старушка, дети и внуки. Как они сейчас страдают. О, Господи, зачем я стрелял в него! Хоть бы выжил он! Помоги, Господи…»
Балмашов еще час или два мерил шагами камеру, и его настроение стало меняться. Он вспомнил толпу, тех простых людей, ради которых он пошел на убийство и пожертвовал жизнь собственную. Он вспомнил их ярость, их ненависть к нему, желавшему всем блага. Сквозь зубы он злобно выдавил:
— Ух, быдло, ух, стадо серое! Ярмо и кнут — вот ваш удел. Прекрасно Некрасов написал: «Люди холопского звания — сущие псы иногда: чем тяжелей наказания, тем им милей господа». Никакого свободолюбия!
И снова Сипягин стал ненавистным. Балмашов ненавидел его за то, что тот родился, за то, что стал министром и вынудил стрелять в него. Балмашов ненавидел теперь тупую толпу с ее примитивными запросами, не понявшую его героического поступка. И еще появилось сомнение в самом себе. Как только его преступление стало казаться напрасным и даже жутким, где-то в голове зародилась мысль: «Не покаяться ли перед следствием? Ведь Гершуни меня словно загипнотизировал! Ах, как ловко этот хитрец обвел меня вокруг пальца, соблазнил на дурное дело… Нет, надо крепиться, нельзя падать духом».
Он остановился перед зарешеченным окном, за которым теперь царил мрак, и он испугался перемены в собственном настроении. Торопливо прошептал:
— Клянусь жизнью своих родителей, что я не сломлюсь, не буду откровенен со следствием, ни за что не стану просить прощения на суде. Я не буду размазней, я буду тверд! — И еще раз повторил: — Клянусь жизнью папы и мамы.
Вспомнив родителей, испытал отчаянную тоску, подумал: «Ведь они пока ничего не знают! Сейчас сидят вдвоем в гостиной, на большом столе шумит желтый самовар, у него еще боковина помята. Это я, когда был маленьким, уронил самовар со стола, вот след и остался. Мамочка из банки накладывает отцу и себе варенье. В прошлом году она много наварила из крыжовника. Отец налил себе в граненую стопку „успокоительного“, как он зовет кагор. Родители пьют вкусный чай и наверняка вспоминают обо мне, желают самого хорошего. А завтра утром из газет им все станет известно. Бедные родители! Боже, как они будут переживать! Надо скорей, скорей написать им письмо, если, конечно, разрешат».
Подбежал к двери, застучал кулаком в «кормушку».
Тут же в глазок посмотрел надзиратель, затем открыл «кормушку»:
— Нельзя шуметь! Что вам?
— Дайте мне чернил и бумагу. Мне надо написать…
Минут через пятнадцать, которые казались бесконечными, снова отхлопнулась «кормушка», и надзиратель протянул лист бумаги, ручку с пером и запачканную фиолетовыми чернилами непроливайку:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу