«А то, что молчит? Луна, вода, камень, дерево…» (стр. 358).
И я не узнал. Отец одинаково относился к рыбе, к животине, к птице, к дереву, к матери и ко мне. Все — «тварь Божья». Никогда не говорил ласковых слов, не обнимал, не гладил. Случилось как-то, что в приливе жалости к себе я спросил его: «Нянь, ты любишь меня?» — «Ты сердце моего сердца», — сказал он и стушевался. Ибо извлек из себя высокие слова. И устыдился сего. У него и брань самая страшная была: «Что это за франца [343] Франца — сифилис.
?!» Видать, где-то слышал о плохой хвори, которую в тот год разносили французские вояки.
Увы, на родню, как и на молитвы, не было времени. Оставил после себя одного ребенка, меня. Хотя и поучал, что даже деревья имеют братьев и сестер. Некогда было перед своим живлом. Так называл природу, сиречь все живое. А живое — все. Правда, находил время — на «огненную воду». Так и болтался между рекой и корчмой, от берега к берегу в своем тихом блаженстве. Растрепанная, разорванная душа. Лунатик, блуждающий за собственной тенью. Сучил из песка веревку — так сам о себе говорил.
Вскоре после того, как его плот выбросило на нашу кромку и прилепило к первой встречной девушке, моей матери, она поняла, что хозяина во дворе не будет, и дала ему волю. Иначе он дальше бы поплыл. А она его по-своему любила. Так любят красивую птицу в небе, мечту, к которой невозможно дотянуться. «Попробуй найди на ветер цепь», — отмахивалась мать и смиренно бралась за мужскую работу. Ибо дед точил свою гору, я в горé сидел над книгами, а муж с черемуховой палкой шел к реке или с ореховым коромыслом и силками — в бор. На охоту. На охоту за радостью. В самом деле, это единственное, что я взял из его венаторства. Venator — так по-латыни был записан мой отец в графском сословном реестре. Это означало зачисление в список бывалых, которые по зову лесника снаряжали барскую охоту и губили в округе волков и медведей-бродяг, не укладывавшихся на зиму и становившихся напастью для всего живого.
Огнестрельного оружия нянь не любил. Говаривал, что «сердце студит». Однако в гурьбе графских венаторов должен был ею пользоваться. К тому же стрелки от Латирки до Ужка носили ему ружья на починку и чтобы «их никто не сглазил». Один он знал ту машинацию, но погодя открыл тайны и мне. Может, догадывался, что сам я к тому никогда не прибегну. Бралось жало гадины, змеиный «чеснок», чуточку ладана и листочки девяти осин, что побывали на девяти церковных службах. Девять кругов очерчивали сим вокруг ружья, а потом прятали в «каморку» — дырку, высверленную в прикладе. Такое орудие привлекает зверей. Чтобы «пушка остро била», а звук выстрела не расходился далеко (опытный стрелок, услышав, мог «убавить» ее заговором) — для того в марте убивалась гадюка и сушилась в тени ее голова. До тех пор, пока в пыль не превратится. Ею набивалась трубка с приговоркой: «Чтоб остра была, как огонь; кого зацепишь, чтоб не убежал».
Змею обязательно следовало застрелить до Воздвиженья, ибо в сей день они сползаются к своей матери в Ирсад, кроме тех, которые кого-то укусили. Там, поговаривали, находятся и души еще не родившихся детей. На Воздвиженье в лес не совался ни один охотник, опасаясь «гадючего камня», дырявого, продутого ползущими гадами. Чтобы день не пропал втуне, нянь пересиживал его в корчме. Туда змий ползучий не лез.
Найденные кожи змей, ящериц и лягушек бережно хранились, а на Главосеки сжигались на костре из колючего боярышника, который разжигали из «ошкалька грозы» — щепки от дерева, пораженного молнией. А пеплом тем для «обороны» натирали ружья, пистоли, пороховницы, тесаки, ловушки, рогатины и «медвежьи бороны». Если пушка часто «живила» (только ранила), тогда из нее следовало выстрелить ужом. Была и приправа («мертвая» щепка из свербигузки [344] Свербигузка — шиповник.
) — на то, чтобы патроны не разносили дробь. Были и свои молитвы. На Главосеки стрелковая челядь целые сутки насухо постилась, чтобы дуло не разорвало.
Весь год защищала оружие отцова «заготовка», и не мог ее никто ни заговорить, ни убавить. Кроме того, он учил, как «привлечь» оружие к руке, как перебить дымом запах на страже. А главное — следить за порохом, чтобы его не украли, ибо тогда хоть сразу избавляйся от курковки.
Не любил отец стрелковой охоты, не любил, называл ее «дуриловством». Пройдет время — и я, наконец, пойму: оружие он не брал в руки, ибо не было сего в его сердце. Погодя, в высокой школе Лемберга, вычитаю я признание великого Ибн Сины: «Лучшее лекарство — избежать лекарств». И это станет основой моего лечения. Я — сын своего отца. Какое дерево, такой и клин. Дремучий, как пралес, и неграмотный (вместо подписи чертил на бумаге рыбий хвост), он мудрым сердцем дошел, что самое честное оружие для охотника — его руки. Хотя бы такая справедливость перед зверем и птицей. Тварями Божьими…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу