Его мать Анна Ивановна (та самая, что впоследствии собралась убивать Ялдыкина, если верить его заявлению) — женщина одинокая, затурканная, бросавшая Генку на весь свой бесконечный рабочий день на попечение коварного велосипеда, вынуждена была взять няньку, которой теперь отдавала треть зарплаты.
Так потянулась цепочка случайностей, в конце которой возникло известное заявление Ялдыкина и была, может быть, запланирована его смерть.
Дело в том, что нянька Веруня, девушка неряшливая и бездельная, намочив Генкину повязку холодной водой «от воспаления», садилась, как водится, у окна и начинала петь:
Родится дочь — любить я буду,
Своим я именем — Веруней назову!
Родится сын — любить не буду,
Пойду да в море утоплю!
Возвращаясь вечером, Анна Ивановна, ватная и липкая от усталости, с провалившимися глазами, с одышкой от лестницы, заставала Генку у окна с песней:
Светлая лунная ночка,
Выйду я в сад погулять.
Ночка еще не настала,
Буду я милого ждать…
Он сидел на сбитой постели, опершись (как Веруня) локтем о подоконник и «накручивая» воображаемый локон на палец. Над его ушибленной башкой светилось вечернее, с прожилками веток небо.
— Генка! А у тебя ведь есть слух!
Она накидывала халат и поспешно съедала остатки недоваренной каши или какое другое ядовитое Верунино изделие.
— Господи! Как поесть хорошо! — говорила она. — Такой день тяжелый, Генка! Ты себе не представляешь!
— Опять писала?
— Писала. Бегала, носила бумажки. От этой машинки голова трещит!
— Про Чука с Геком будем читать?
— Сейчас. Я полежу только. Чуть-чуть. Ты сейчас не говори ничего, дай я минут пять полежу. Так хочется темноты и тишины!
Генка давно знал, что настаивать в таком деле бесполезно, что минут двадцать, вон когда большая стрелка на ходиках с самого низа циферблата дойдет до «двух палочек», мать будет лежать как «убитый солдат в телевизоре» и даже на вопросы отвечать не станет. А потом мать будет убирать кое-как комнату «за Веруней», называя ее «толстой неряхой», включит настольную лампу мол, «хватит нам сумерничать», и от лампы отлетят на стены и потолок желтые, веселые запятые и огромные как веники, тени от кистей на абажуре.
Мать принесет из кухни чайник (в дверях оборачиваясь и отвечая соседке: «Нет-нет! Можете занимать, мне керосинка больше не нужна!»), достанет из тайника кулек с конфетами, и они уже будут вовсю разговаривать:
— Какая, Генка, жизнь проклятая!
— А почему?
— Денег нет. На гитаре ты еще не сможешь, это тяжелый инструмент, а где я тебе пианино возьму? Я обещала… подходила к Юркиной бабушке, она Юрку учить хочет, а она… да ладно.
Она глядела поверх чашки, осторожно поднося к губам горячий край ее, смешно щурилась от пара, а на ее лбу плясал водянистый «зайчик» — отражение из чашки.
— А ты хотела, чтоб я на пианине к ним ходил играть?
— На пианино. И в носу не ковыряй. Вот разбогатеем! — смеялась она и смотрела на Генку так, что он вспоминал виденную недавно в углу у бабки Фроськи икону, из которой смотрели с беспощадной любовью глаза «боженьки», и вспоминал, как говорят про мать соседки: «в глазах-то душа» и «душа-человек».
— А у них еще и телевизор есть?
— Есть, кажется.
Генка знал, что задавать вопрос «почему» нельзя слишком часто. Нельзя же все время спрашивать, почему у Юрки есть пианино. Есть, и все. У Андрюхи вон даже отец есть, но этот вопрос самый страшный. Если об этом спросить, то мать поднимет лицо, будет неподвижным взглядом смотреть в потолок, а левая рука ее начнет хлопать по столу в поисках, наверное, коробки с папиросами «Беломор», хотя она уже «давным-давно» бросила курить. И мать несколько минут не опустит голову и ничего не скажет, даже если Генка от ужаса будет кричать и хватать ее за колени и за руки…
— На следующий год, может, я чего-нибудь придумаю. И ты уже побольше будешь. Надо жить нормально. Вопреки всему! Правильно? Ну… пока хватит сил. А? А эту Веруню!..
Веруня же с раннего утра начинала делать свое черное дело — пела. Вечером Генка умилял мать романсами и ужасал частушками.
— Что такое?! Молодая девушка! И где она нахваталась? (Мать имела в виду романсы.) Чушь! Примитив! Такое уж лет двадцать не поют! Это еще моя мама пела. Просто это… и смешно и грустно! Да?
И она иногда сама напевала, прежде почему-то отставив чашку и далеко отодвинув чайник, словно они своим убогим видом («стиль-утиль», как она говорила) мешали ей видеть прекрасное, наверное, прошлое:
Читать дальше