— Перейдет в мерцательную аритмию, будем спасать. У тебя ведь шприц есть? Оставлю пару ампул. Тебе скоро сорок шесть? Может, хватит?
— Оставь, оставь. Сам сделаю. Мы, одинокие, все сами.
— А боишься ведь, что сделаю не то! Имей в виду, две ампулы — опасно.
— Не посмеешь. А как ты меня?! По морде! Ладно, Азочка. Чаю-то?
— Больно долго собираешься.
Ялдыкин покачал головой укоризненно. Улыбаясь, пошел в угол, зацепился, оглядываясь, за ручку холодильника, как за трамвайный поручень. Все было готово: землистые комья халвы на блюде со старинной славянской вязью: «хлеб буде — все буде» (Аза это блюдо любила), желтые пятаки печенья за рубль сорок, конфеты «Ласточка», бутылка кагора, которую Ялдыкин с блюда убрал. Отнес блюдо на стол.
— А предположил я, Азочка, что сердешные мои дела — от очень-очень сильного истощения нервной системы… да не боись, родная, чаек пока не отравленный…
Сквозь легкий подол проступали ее бедра. Она не могла их не подчеркнуть, не «облить» чулками.
— А? Азочка?
— Может быть. Можно всю жизнь к себе прислушиваться: где скрипнет, где пискнет.
— Ты пей, пей, — Ялдыкин покачивался с носка на пятку, — а истощение нервной системы у меня от того, что потерял я единственного друга!
Ялдыкин тут стал смеяться своими раздельными «ха», «ха», «ха». Над его плечом, над занавеской заглядывала к ним мутная луна, зловеще-фиолетовая, рассеченная плоским облаком.
— Ты ведь женщина прямая, честная?
— Во всяком случае, развить в себе подлую часть натуры до твоего уровня мне так пока и не удалось.
— Ха. Ха. Ха.
Аза вспомнила, как в минуту «душевной откровенности» Ялдыкин показал ей роскошный альбом, куда вклеивал портреты великих людей с их краткими характеристиками. Не собственными, конечно, хотя на то был большой мастер, а с цитатами. Большая часть портретов перебралась в альбом из отрывных календарей. Например, рядом с портретом Чехова была приклеена вырезка из календарной страницы: «В лице Чехова буржуазный мир встретился со своим строгим судьей». Азу поразило тогда на одном из листов мраморное лицо. И цитата: «О, этот космос, единый и вечный! Ты не знал ни богов, ни людей, вспыхивая и угасая во мраке бесконечности».
— Гераклит? Странный перевод. А ведь все-таки мы не сможем стать идеальными педантами, — сказала она тогда, — это же не по-славянски.
— Педантами? Это которые бухгалтера? А чего? Я — он и есть.
В тот вечер, помнила Аза, на столике, на газете стоял графинчик с водкой и внутри у него, до горлышка, висели черные обрывки слов — отражения газетного листа.
— Копошатся словечки-то в водке, — проследил за ее взглядом Ялдыкин, — крепче будет! Вся сила в них. Все — правда-матка! А обратно? Каждое слово вроде правильное, а любую по смыслу и воздействию можно речь сложить.
— Ты тоже пытался? Любую?
— Нет! Не моего ума. Куда мне! В конце тридцатых-золотых я на боевом посту стоял и одновременно учился. Кормили хорошо. Ежов подвел. А сейчас я что? Можно сказать, любитель. Любитель истины.
— Вон той? В водке? А с кормежкой как?
— Ну, на нас двоих всегда хватит. Не обжираться же. Все зачтется, не боись!
В тот вечер Аза впервые увидела у Ялдыкина серебряную ложку с буквой «С», выгравированной на черенке. Такую же, как у Анны Ивановны.
— Вы тех, кого арестовывали, грабили, что ли? Или вам платили с головы? Продуктами, вещами?
— Что-то не то говоришь! Смотри у меня! Хорошо я, а кто другой услышит? Чего их грабить? Сами дарили. Это бывало.
— Кто?
— Да так. Сердобольные родственники. Чтоб им, сердешным, мягче спалось!
— А вот тут «С». Это что?
— Может, графья какие. Хотел спилить, да жалко, серебро все ж.
Так было в тот вечер…
— Кое-что пропало у меня, — сказал Ялдыкин. Он следил за ее лицом.
— У тебя… холодно, — сказала Аза. Боялась двинуться, чтобы не прошиб озноб.
— И холодно, да. И неуютно. Как в морге, — согласился Ялдыкин, — и опасно. Да. Кстати, я специальные приметки делаю. Без моего ведома сюда никто не войдет. Никто. А кроме тебя здесь уж лет семь никто не бывал. Ну?
— Я у тебя ничего не брала.
— А кое-что есть тут. А пуще того — было! Ну?
— Может, сжег бы ты все? Воздуху больше будет. И теплее, если в камине сжечь. У меня вот дома койка да стол. Пусть хоть сгорят.
— Труды! — Ялдыкин смотрел на письменный стол. — По мере слабых сил, по совести. Долг свой выполняли.
— Много ты, видно, задолжал.
— Вот и задумался я на днях: а как нынче, в трудные для честных людей времена, долг свой Азочка моя понимает? Как в газетах пишут? А если, скажем, как она его понимала годков семь-восемь назад?
Читать дальше